Вокруг фонарей кружились мириады крылатых существ — мошек, бабочек, комаров. Обманутые светом, они приняли ночь за день. Я смотрел на верхние этажи, где на балконах стояли девочки. Они выглядывали также из окон. Говорили, пели, смеялись. Я слышал шум швейных машин, слышал граммофон. Видел в окне темную тень девочки, вообразил, что она смотрит на меня сквозь занавеску, и сказал отцу:
— Папа, можно узнать из кабалы, с кем будешь обручен?
Отец остановился.
— Зачем тебе это знать? Достаточно того, что это знают на небесах.
Некоторое время мы шли молча. Потом отец обратился ко мне с вопросом:
— Сынок, что с тобой случилось?
Глаза мои наполнились слезами, все фонарные столбы закачались, и все огни затуманились.
— Папа, я не знаю.
— Ты растешь, сынок. Вот оно что. — И отец неожиданно сделал нечто совершенно необычное: наклонился и поцеловал меня.
ТРЕЙТЛ
Был летний вечер. В открытые окна и с балкона легкий ветерок нес с собой запах дыма: пекари уже разогревали печи для ранней утренней работы. Отец вернулся из синагоги, ел обычный летний ужин — молочную рисовую кашу. Вдруг кто-то постучал в дверь кухни. Мама, которая сидела в комнате отца (летом наше хозяйство велось как-то проще, чем зимой), послала меня открыть дверь. Вошел высокий человек с седой бородой и диким взглядом. На нем были длинный халат и сапоги, на голове — меховая шапка. Я испугался.
— Ты Ицик, а? — обратился он ко мне. — В точности бабушка Темерл. Тебя назвали в честь прадеда, раввина Иче-Герша. Ах! То же лицо! Он был прекрасным евреем, цадиком. Как бежит время!
Пройдя в дом, он приветствовал папу.
— Пинхас-Мендл, ты не узнаешь меня? Я Трейтл.
Папа всплеснул руками.
— Трейтл! Я глазам своим не верю!
— Да, я Трейтл. Постарел, да? Я и не знал, что ты теперь живешь в Варшаве.
Мне никогда не приходилось слышать, чтобы папу звали по имени и говорили с ним так фамильярно, как этот человек в длинном халате, сапогах и теплой шапке в разгар лета. Он обращался к отцу, как если бы тот был простым парнем. Мама ушла на кухню.
— Ты приехал из Томашова? — папин голос звучал дружески и непринужденно.
— Нет, я не был в Томашове уже много лет.
— Где же ты был все это время?
— Где я не был! Всю Польшу исходил вдоль и поперек! Доходил даже до Литвы. Я путешествовал.
— А почему ты путешествовал?
— Что значит — почему? Нужно выдавать замуж дочерей. У меня было семеро детей, но двое умерли. Мойше женился на девушке из Ижбицы. Хава, ее назвали в честь бабушки, вышла замуж и уехала в Ионев. Остальные три дочери, Сара-Миндл, Бейле-Броха и Ителе, еще дома. Как их прилично выдать без приданого? Проклятые доносчики разорили меня. Они — чтоб имена их стерлись из памяти людей! — обвинили меня в присвоении чужих денег. Саре-Миндл, бедняжке, уже под сорок. Старая дева! Но я собираю приданое для каждой и не уйду на тот свет, пока не увижу каждую из них под брачным балдахином.
Папа задумался. Я видел глубокую складку на его лбу и догадался, что он прикидывает в уме возраст Сары-Миндл. Да, видимо, ей далеко за сорок. Он начал подергивать бороду.
— Иди умойся, поужинаешь со мной, — предложил папа.
— Я не голоден. Ем один раз в день, в четыре часа. Уже много лет.
— Понимаю. Но где ты остановился?
— Переночую у тебя.
— Ну, это очень хорошо. Может, чай выпьешь? Немного риса? Только перекусить.
— Я не пью чая. И не ем молочного. После четырех не ем ничего. Но как это ты переехал в Варшаву? Я, понимаешь, стал бродячим нищим. Думаешь, у меня был выбор? Сначала они донесли на меня властям, потом подослали воров ограбить мою лавку. Все взяли, оставили пустые полки. Я думал найти место шойхета, но конкуренты стали болтать, что у меня руки дрожат. Все они мои враги, все утопили бы меня в ложке воды. Это потому, что я хоть и немного, да ученый, а они все невежды. Убедившись, что дела мои плохи, я проглотил свою гордость и ушел. Приданое для невесты — важная вещь. Сваты предлагали браки с неучами, но я и слышать не хотел. Ты, конечно, помнишь стих из Талмуда: «Лучше продать свой дом, чем выдать дочь за невежду».