Выбрать главу

Дети писали родителям длинные письма с множеством ошибок. Расшифровать эти письма могла только моя мама. Однажды она не могла разобрать слово, занимавшее почти целую строку. Все в доме пытались его прочесть, но безуспешно. Уже отчаявшись проникнуть в тайну этого слова, мама вдруг расхохоталась. «Слово» просто состояло из трех, написанных без пробелов: «Дни праздника Суккос». Старшая дочь реб Хаима, которую мы не знали, так как она уехала в Америку до нашего переезда в Варшаву, в каждом письме жаловалась.

Пища там безвкусная. Хлеб не хлеб, хала не хала. Суббота не Суббота, праздники не праздники. Но приходили из-за океана фотографии, на которых были изображены сыновья, дочери, зятья и невестки реб Хаима, все разодетые, мужчины даже в котелках, а то и в цилиндрах. Реб Хаим с трудом узнавал своих детей. Будто в Варшаве недостаточный содом — его детям надо было уехать туда, где люди ходят вверх ногами, где все шиворот-навыворот!

Год за годом письма из Нью-Йорка становились все менее понятными, изобиловали английскими словами. Там, видно, запамятовали, что в Варшаве не говорят по-английски. Дети просили отца и мать приехать в Нью-Йорк, где старики могли бы насладиться жизнью. Они готовы были прислать родителям билеты на пароход. Но реб Хаим грустно улыбался и пожимал плечами. Мало у него забот в Варшаве, чтобы искать еще новые в Нью-Йорке? Мало здесь безбожия, чтобы ехать за ним так далеко?

У реб Хаима была только одна мечта: вернуться в Горшков, дожить там последние дни и быть похороненным на местном кладбище. Если Богу не угодно было, чтобы он жил в Горшкове, пусть позволит ему, по крайней мере, обрести в нем вечный покой. Но началась первая мировая война, в Варшаву вошли немцы, а Горшков оказался в Австрии. Для поездки туда требовались паспорт, виза, разрешение пересечь границу.

Когда в Варшаве начался голод, реб Хаим стал с тоской вспоминать, каким раем была Варшава до войны. Все тогда было дешево, его жена приносила половину гуся, гусиные потроха, халу и другие продукты для Субботы. Снова проливались слезы. Но теперь это уже нас не забавляло. Мы сами голодали. Я, коварный подросток, опять же невинно спрашивал:

— А помните, реб Хаим, как вы жаловались на Варшаву? Вы ведь мечтали только о Горшкове.

Реб Хаим поднимал свои желтые глаза. Его увлажненный взор как бы вопрошал: «Кто теперь отважится даже думать о Горшкове?»

ПРАЧКА

Наша семья мало общалась с неевреями. Это были в основном сторож, который приходил в пятницу за «пятничными чаевыми», и прачка, являвшаяся за бельем в стирку. Сторож становился на пороге, снимал шапку, и мама давала ему шесть грошей. Но рассказ не о нем, а о прачке.

Была она худая, маленькая, старая, морщинистая. Начала стирать на нас, когда ей было уже за семьдесят. Еврейки в ее возрасте, как правило, больные, слабые, разбитые старухи. Ходили они по нашей улице сгорбленные, опираясь на палки. Но наша прачка, хоть и худая, и маленькая, обладала силой, унаследованной от поколений крестьян. Мама давала ей белье, которое накопилось за месяц. Она поднимала громадный узел, взваливала его на свои узкие плечи и несла домой. Жила она далеко, тоже на Крохмальной, но на другом конце, возле квартала Воля. Туда было полтора часа пути.

С чистым бельем она возвращалась через две, самое большее — через три недели. Маме прачка нравилась, она не поменяла бы ее ни на какую другую. Каждая выстиранная ею вещь сверкала, как серебро, была тщательно выглажена. А брала она за работу не больше других. В общем, настоящая находка. Деньги у мамы всегда были наготове, потому что женщина жила слишком далеко, чтобы приходить лишний раз.

Стирать в те годы было нелегко. Там, где жила прачка, водопровода не было, приходилось таскать воду из колонки. Чтобы белье стало чистым, его надо было замачивать с содой, отстирывать в корыте, кипятить в огромном котле, хорошо выполаскивать. Затем его крахмалили и гладили. С каждой вещью проделывалось десять, а то и больше операций. А сушка! На улицу не вывесишь — воры стянут. Его надо было сильно выкрутить руками и развесить на чердаке. Зимой оно становилось острым, как стекло, и чуть не трескалось, когда дотронешься. И всегда возникали споры с другими хозяйками и прачками, которым тоже нужна была бельевая веревка. Один Бог знает, что претерпевала старушка всякий раз, когда стирала!

Она могла бы просить милостыню на паперти или пойти в богадельню. Но у нее была своя гордость, и работу, которую многие проклинали, она любила. Не желая быть кому-либо обузой, она свое бремя несла сама.