Выбрать главу

— Чтоб я переломала себе ноги, прежде чем встречу такого, как ты!

И хотя я был еще очень мал, мне стало ясно, что она все еще любит его. Помолвка была расторгнута только из-за скряги-отца.

КЛЯТВА

Мой папа, проводя раввинский суд, неизменно напоминал, что возражает против всяких клятв. Не только против божбы, но и против любых «честных слов», залогов, ударов по рукам в знак согласия…

— Никто не может полагаться на собственную память, — утверждал он, — и, значит, нельзя клятвенно доказывать даже то, что искренне считаешь правдой. Написано: «Не употребляй имя Божье… чтобы земля и небо не трепетали».

Мне часто рисовалось в воображении: гора Синай охвачена пламенем, Моисей стоит, держа Скрижали Завета. Внезапно раздается внушительный голос — Глас Божий. Земля дрожит и разверзается, с нею все горы, моря, города, океаны. Небеса трепещут вместе с солнцем, луной, звездами…

Но мужеподобная женщина в большом черном парике и накинутой на плечи турецкой шали решительно жаждала клятвы. Я забыл, в чем заключался спор, помню лишь, что участвовали в нем женщина и несколько мужчин. Они ее в чем-то обвиняли. Возможно, в связи с правом наследства или сокрытием денег. Дело шло, если не ошибаюсь, о довольно крупной сумме. Мужчины говорили резко, тыкали пальцами в сторону женщины, называли ее мошенницей, воровкой, награждали различными эпитетами. Но она отнюдь не молчала, она отвергала любой довод. За каждое оскорбление платила тем же или проклятием. На верхней губе ее топорщились усики. На подбородке была бородавка, из которой росла заостренная бородка. Голос был грубый, мужской, напористый. И все же при всей агрессивности она, видимо, плохо переносила обвинения. После каждого из них она кричала:

— Ребе, зажгите черные свечи и откройте ковчег! Я хочу поклясться свитком Торы.

Папа весь трясся:

— Не спешите клясться!

— Ребе, во имя правды клясться можно! Я готова поклясться перед черными свечами на столе для обмывания мертвецов.

Женщина, скорее всего, была из провинции: варшавянки не настолько знакомы с подобными клятвами и выражениями. Каждые несколько минут она направлялась к двери, словно хотела убежать. Но всегда возвращалась с новыми заверениями о своей невиновности и новыми доводами против обвинителей. Вдруг она ударила кулаком по столу так, что зазвенели стаканы. Испуганный, я стоял за папиным стулом и боялся, что этот татарин в образе женщины совсем рассвирепеет — разобьет стол, стулья, отцовский аналой, разорвет книги, изобьет мужчин. От нее исходила зловещая сила. Мама то и дело заглядывала в дверь.

Спор становился все ожесточеннее. Один из мужчин, красноносый и седобородый, ободрился и с новой силой стал обвинять женщину. Он обзывал ее лгуньей, воровкой и другими подобными именами. Внезапно женщина вскочила. Я думал, она бросится на своего обидчика и убьет его. Она же поступила иначе: распахнула дверцу ковчега, выхватила оттуда свиток Торы и воззвала раздирающим душу голосом:

— Клянусь священным свитком, что я не лгу!

И перечислила все, в чем клялась.

Папа вскочил, чтобы вырвать у нее свиток, но было уже поздно. Ее противники стояли, оцепенев, окаменев. Голос женщины стал хриплым, прерывался рыданиями. Она целовала покрывало свитка и рыдала таким разбитым, воющим голосом, что вспоминался плач по покойнику или отлучение.

В комнате воцарилась гнетущая тишина. Папа стоял бледный и тряс головой, как бы что-то отрицая. Мужчины, смущенные, сбитые с толку, глядели друг на друга. Женщина ушла первой. Потом они. Папа некоторое время стоял в углу, вытирая слезы. Он всегда удерживал людей даже от обещаний, а эта женщина поклялась Торой, в нашем доме, на нашем свитке. Папа опасался жестокой кары. Он подошел к ковчегу, медленно открыл дверцу, подвинул свиток, поправил дощечки, удерживавшие свиток. Казалось, он хочет попросить у Торы прощения за случившееся. Мама, глубоко взволнованная, ходила по кухне.

Обычно после тяжб папа обсуждал с мамой предмет спора. На этот раз он молчал. Было похоже на то, что взрослые договорились не касаться случившегося. Зловещее молчание царило в доме несколько дней. Отец задерживался в хасидской молельне. Он уже не беседовал со мной. Однажды, впрочем, сказал, что просит у Всевышнего одного — избавить его от необходимости зарабатывать на жизнь в качестве раввина. Я часто слышал знакомые вздохи и шепот:

— О, горе, горе. Отец наш добрый!

Иногда он добавлял:

— Сколько еще? Сколько еще?

Я понимал, что это значит: сколько еще продлится горечь изгнания, сколько еще будет править Сатана?