Нелегкое это, право, дело — подбирать платки за женщинами… что молодыми, что старыми, что средних лет. (Возможно, я таки зря подобрал его…)
Как бы мне поточнее описать собственный возраст? Могу, например, сообщить, что у меня есть пес, Бастьен, которому по собачьим меркам столько же лет, сколько мне по человечьим. Кстати, он отнюдь не щенок.
Прилагаю также каталог последней выставки в Венеции, где помещено мое краткое жизнеописание. Казалось бы, куда точнее?.. Впрочем, я только что сообразил, что Вы и не спрашивали о моем возрасте. А я-то расписался… Но, раз уж так случилось, отсылаю Вам письмо с самыми дружескими пожеланиями.
Ж.-Л. Ф.
19 марта.
Дорогой Жан-Люк Форёр!
…Ночью я сочинила Вам письмо, но не положила его в конверт и не отправила, а скомкала и бросила в корзину для бумаг. Так-то будет лучше. Утром же в прорезь для почты опустили толстенный конверт, и в нем обнаружился каталог. Спасибо!
Итак, сегодня я пишу другое письмо, благодарственное. А еще это письмо человеку, про которого я теперь знаю, что у него темные с проседью волосы, светлые глаза на смуглом лице, темная щетина на фоне белой рубашки, темное пятно масляной краски на плече, у самого рукава… и беспорядок на большом письменном столе. Я пишу человеку, у которого слева, на стопке книг, лежат очки для чтения, — а вовсе не юноше с нежным взглядом, фотография которого тоже помещена в каталоге. Нет, не юноше без единого седого волоса, не молодому человеку, которому и брить-то было почти нечего, но который, разумеется, посчитал нужным сходить в парикмахерскую, дабы тогда, в 1952 году, предстать на сделанном в Венеции черно-белом снимке этаким киногероем.
Я благодарю мужчину с поредевшими волосами, которые к тому же длиннее, чем у коротко стриженного юнца. Благодарю мужчину с решительной складкой возле рта, мужчину, который явно претендует на то, что ничуть не изменился со времен французской выставки во Дворце дожей.
Никто не может остаться прежним: мы меняемся от всякого сна и всякой грезы, от всякого поцелуя и всякого поражения, от всякой влюбленности и всякого путешествия. Медленно и незаметно все это обращается в так называемый «опыт». Нас меняет и всякая новая дружба, а потому стоит ли удивляться, если друзья детства постепенно расходятся? Они ведь уже не те, какими были прежде…
Я тоже изменилась за сегодняшнюю ночь. Отсюда и это письмо с благодарностью, а не то, которое сочинилось ночью.
Дельфина Хау.
Дорогая Дельфина!
Спасибо за письмо и прости, что долго не отвечал. У меня болела жена, и пришлось самому заниматься организацией выставки, тогда как обычно я избавлен от этих хлопот.
Ты назвала меня «дорогим» — в первый раз. Теперь я обращаюсь к тебе на «ты», и это тоже в первый раз. Просто такое обращение естественно для моих мыслей и само просится из-под пера.
Я до сих пор не знаю, ни почему ты так прекрасно владеешь французским, ни чем ты занимаешься, ни как ты выглядишь. Вероятно, твоя мать — француженка (отсюда твое французское имя), а отец — датчанин (отсюда непривычная для нашего слуха фамилия).
Мне кажется, кожа у тебя должна быть белая-белая, как один из цветов нашего триколора и вашего Даннеброга[3] (я только что посмотрел статью «Дания» в энциклопедическом словаре).
А глаза у тебя, может быть, зеленые — как воды омывающих эту страну слабосоленых морей. (С детства помню один морской пейзаж, по-моему, норвежского художника, который произвел на меня огромное впечатление: надутые ветром паруса были белые, как гребни волн, а море — того зеленого цвета, какого мне представляются твои глаза.)
К зеленым глазам — если они действительно зеленые — идут огненно-рыжие волосы. Разумеется, не того огненного цвета, что присутствует в обоих наших флагах, а того, что олицетворяет веселье и радость, того, что с переливами (как бывает с переливами в синее или серое зелень морских вод), того, чей рыжий оттенок меняется от желтого к медному и далее к умбре. Такими мне видятся твои волосы — длиной до плеч и слегка вьющиеся.
Мне кажется, у тебя пухлые губы, которым не терпится раскрыться и заговорить на одном из твоих двух языков.
А еще мне кажется, у тебя должны быть длинные ноги, ведь твоя мать — Эйфелева башня, а отец — Круглая башня. (Даже по крохотным картинкам к статье «Копенгаген» в моем стареньком словаре видно, что некоторые идеи Фрейда не иначе как навеяла ему эта достопримечательность твоей столицы.) Ты длинноногая, потому что одной ногой стоишь в Дании, а другой — во Франции, тогда как расстояние между ними немаленькое, в целую Германию…
Как бы ты ни выглядела, ты наверняка красива, это чувствуется по твоим письмам.
Чего я не могу вычитать из них, так это род твоих занятий. Я уже битый час пытаюсь вообразить себе, чем бы ты могла заниматься, но у меня ничего не выходит. Расскажи об этом в следующем письме и не забудь прислать свою фотографию. Пожалуйста!
Тем временем у меня разлаялись собаки, пора идти их кормить, да и других дел масса, так что я лучше поскорей отправлю письмо.
С самыми теплыми пожеланиями,
Жан-Люк.
22 апреля.
…ask me no questions and I will tell you no lies[4].
Д.
23 апреля.
Возможно, Жан-Люк, я вчера была излишне резка и теперь попробую загладить свою вину, рассказав сказку.
Жила-была девушка, и кожа у нее была белая, как снежные ягоды[5], — так она, во всяком случае, слышала от других.
Губы у нее были красные, как капли крови на снегу. Но, порезав палец, она не могла пожаловаться, потому что была немая.
Глаза у нее были голубые, как высокое летнее небо над головой, которое она воспринимала в виде гигантского свода, но которого никогда не видела, потому что была слепая.
Только чудесные розовые раковины ушей доносили до нее звуки… свет… жизнь.
«Бедная Снежная Ягодка! — говорили между собой люди, когда она их не слышала. — Бедная девочка, что-то с ней будет дальше?»
Стоило в деревне появиться новому молодому человеку, как он тут же обращал внимание на эту стройную белокурую девушку, но взгляд его гаснул, когда он замечал ее слепоту и убеждался, что ее губы никогда не будут нашептывать ему ласковые слова. Бедная Снежная Ягодка!
Она даже не догадывалась, что некоторое время была предметом чьих-то воздыханий.
На самом деле Снежная Ягодка вовсе не была бедной. Она сияла, потому что была влюблена в человека, жившего за тридевять земель от нее. Она не раз слышала рассказы о нем, потому что он был принцем и так чудесно играл на лире, что от его музыки прежде времени таяли снега и зацветал миндаль. Молва о нем шла по всему свету, отчего девушка и сияла. Стоило кому-нибудь завести речь о принце, как в груди ее разливалось тепло, а лицо озарялось радостью. Девушка была влюблена, и ей было довольно этого даже без встречи с принцем. Она была влюблена, она сияла и горела.
Огонь в ее груди разгорался все жарче, и однажды, когда прошел слух о приезде принца, Снежная Ягодка вспыхнула… и, не успели люди оглянуться, как она уже полыхала ясным пламенем. Тихо и беззвучно, будто свечка, она сгорела от любви.
Вот и вся сказка про Снежную Ягодку.
Мне более чем понятна эта сказка. Может, я сама ее и выдумала? Кто знает?
Во всяком случае, я много размышляю над тем, как это удивительно — и в то же время очевидно, — что я тоскую по человеку, живущему за тридевять земель от меня.
Тоскую и сияю.
Вот такие дела.
Я даже думаю, не заказать ли по почте огнетушитель…