Когда закончились спектакли в Квирино, Бенедетти был приглашен — опять же в Риме — участвовать в опере «Эрнани» в театре Манцони. Он подписал новый контракт, не сказав ни слова об этом моему отцу, который был этим, разумеется, очень обижен. Но дело заключалось не только в обиде, нанесенной отцу: самый факт подписания этого договора являлся большой ошибкой. Виноват в этом был маэстро Андреоли; он пытался оправдываться, говоря, что хотел показать своего ученика еще в одной репертуарной опере. Бенедетти выступил теперь в роли Карла V. Партия эта самым замечательным образом пришлась ему по голосу — это верно. Но зато в остальном можно смело сказать, что он никоим образом не был Карлом V, а оставался Бенедетти, да еще плохо одетым в плохие костюмы «в стиле» XIV века, оставался Бенедетти, не имеющим ни малейшего представления об изображаемом образе, который в его трактовке оказался лишенным смелости и величия. Это был шаг назад, и Бенедетти сам понял это сразу же. Я страдал, пожалуй, еще сильнее его. После этого случая у меня даже пропала симпатия к Андреоли, побудившему его взять на себя ненужное обязательство, только чтобы угодить алчности своих друзей-антрепренеров и устроить дебют в партии Эльвиры одной из своих учениц. Бенедетти, с целью реабилитировать себя, принялся изучать новые оперы: среди других припоминаю «Торквато Тассо» Доницетти и «Паяцев» Леонкавалло. В знаменитом прологе к этой последней опере он добивался совершенно потрясающего звучания, к которому я стремился и которое только через много лет смог воспроизвести с той же мощью.
Через год, когда Бенедетти уехал от нас, мне очень хотелось, чтобы маэстро Андреоли послушал меня снова. Но поскольку его в это время не было в Риме, мой брат при помощи своих знакомых добился, чтобы я был допущен на прослушивание в консерваторию Санта Чечилия. У меня к тому времени уже зародилось тайное желание поступить когда-нибудь туда в класс пения. Впрочем, это было даже не желание, а скорей мечта, и жестокая жизненная борьба все дальше и дальше уводила меня от того, чтобы мечта эта стала действительностью. Голос мой держал меня постоянно в состоянии взволнованного напряжения. До чрезвычайности неустойчивый, он то появлялся, то опять пропадал, а когда я снова его обретал, то, увы! — не подчинялась моей воле сладостная муза! Семейные нелады, недостаток подчас самого необходимого питания и другие обстоятельства, о которых умалчиваю, вынуждали меня трезво смотреть в глаза горькой жизненной действительности. Брат мой все же упрямо заставлял меня иногда петь упражнения. Но поскольку мне казалось, что я уже не обладаю тем роскошным голосом, который звучал год тому назад, я стал терять веру в себя. Однако, когда стало известно, что я допущен на прослушивание, которого добивался, я очень настойчиво стал тренировать свой голос каждый день и очень быстро достиг отличных результатов. Не отходившая от меня мама поддерживала меня, уверяя, что вступительный экзамен пройдет хорошо и меня обязательно примут. После двух месяцев занятий мы с братом в одно прекрасное утро вошли в знаменитую консерваторию Санта Чечилия.
Я в первый раз в жизни переступил порог учебного заведения. Не могу описать, как я нервничал! Мы вошли в большую залу на первом этаже. Там были и другие поступающие, которых комиссия должна была прослушать. Очередь до меня могла дойти не скоро. Но преподаватель гармонии, в классе которого учился мой брат, Альфредо Паломби, музыкант из наиболее влиятельных в консерватории, очень любезно похлопотал, чтобы меня прослушали одним из первых. Меня действительно вызвали вторым. Первым номером — потом скажу почему — я решил спеть арию из «Диноры» Мейербера. Очутившись перед комиссией старых профессоров, я почувствовал, что совсем ослабел и ничего не спою. Но едва только пианист сел за рояль и дал мне первый аккорд, я в одно мгновение, точно по мановению волшебного жезла, избавился от собственной личности и, перевоплотившись в другую стал петь с величайшей уверенностью. После речитатива, который я провел со сдержанной страстностью, я начал арию: «Пусть месть свершится», показывая голос исключительной чистоты и выдерживая все си-бемоли с удивительной легкостью. Профессора переглядывались между собой с явными знаками одобрения. Я выигрывал партию, я это чувствовал, я это видел! Закончив арию, я поспешил поставить на пюпитр маэстро вторую пьесу, но мне не дали продолжать и заявили сразу, что я показал достаточные вокальные данные для того, чтобы быть принятым в консерваторию. Я был на седьмом небе. Спустившись со специального возвышения вроде сцены, я поблагодарил экзаменаторов с почтительностью, которая от радости получилась у меня преувеличенной.- С братом мы обнялись и, поблагодарив маэстро Паломби, помчались домой.
А теперь расскажу, почему я взял с собой арию из «Диноры». За последнее время я исполнил ряд работ для дворца князя Каэтани и среди прочего починил подставку для нот, на которой была изображена лира. Когда я принес готовую работу, меня провели в большую гостиную в стиле Людовика XVI, где стояло фортепиано, и, оставив меня там одного, просили подождать. И тут сразу же множество картин возникло в моем воображении. Мне представлялось, что я попал в эту роскошную обстановку не как простой рабочий по ковке железа, а как артист, и что я стою с нотами в руках, прислонившись к роялю, и сейчас буду петь и мне будут аплодировать. Я так размечтался, что все это казалось мне действительностью, а в это время пришел слуга в ливрее и сказал, чтобы я зашел завтра за новыми заказами. В эту же ночь я увидел сон, на этот раз уже не с открытыми глазами. Я увидел себя в прекрасной гостиной князя Каэтани во время большого концерта. Рояль был открыт и за ним стоял величественный мавр во фраке. Между тем, по знаку знатной дамы в белом парике и драгоценном жемчужном ожерелье, спускавшемся ниже талии, сотни людей со всех сторон входили и наполняли зал. Мавр начал петь: у него был баритон, напоминавший баритон Бенедетти, но отчасти и мой. Он пел арию, и это была как раз ария из «Диноры», которую он исполнил потрясающе. Когда он кончил, в зале раздались шумные аплодисменты, и в этот момент я проснулся. Под впечатлением этого странного сна, я и решил взять с собой и спеть на прослушивании ту же арию, стараясь подражать искусству прекрасного мавра.
Известие о моем поступлении в Санта Чечилия было принято в семье с величайшей радостью, и больше всех радовалась мама, которая — я особенно подчеркиваю это — все время верила в мое призвание. Не так отнесся к происшедшему отец. Он считал, что мы все потеряли голову и между ним и мамой снова разгорелись горячие споры. Хотя я чистосердечно и обещал ему, что только испытаю свои возможности и что буду уходить с работы лишь три раза в неделю, каждый раз всего на два часа, он прекрасно понимал, что после такого успеха все эти обещания — пустые слова и что как я, так и мой брат, увлеченные музыкой, кончим тем, что отдалимся от него. Он сам в какой-то степени был виноват в этом и проклинал тот день, когда встретился с Бенедетти.
В консерватории все три класса пения для мужчин находились в ведении профессоров Уголини и Персикини. Я был записан к этому последнему, который в первые месяцы держал меня на ролях простого слушателя. Занятия начинались в половине десятого. Персикини всегда приходил в класс пунктуально. Он был представительный мужчина лет шестидесяти пяти, высокого роста, с белыми волнистыми волосами, весьма тщательно разделенными по середине головы прямым пробором, с большими белыми усами, которые он постоянно подкручивал, и с острой бородкой а ля Наполеон III. Ходил он обычно в черном пиджаке с черным жилетом и в полосатых брюках до того отутюженных, что спереди они выглядели, как бритвенные лезвия. Башмаки он носил, самой собой разумеется, также черные и с таким скрипом, который заранее предупреждал о его появлении. В общем он представлял собой типичный образец господина XIX века. Ученики относились к нему весьма почтительно. Когда он входил в класс, они все вставали, и кто брал у него из рук перчатки, кто цилиндр, кто тросточку. Затем он звонил в колокольчик, чтобы ему подали кофе. Прихлебывал он его не торопясь, с удовольствием любуясь собой в зеркале. Наконец он вынимал из кармана белый носовой платочек, вытирал рот, очень деликатно разглаживал усы, и весьма изящно клал платочек обратно в нагрудный карманчик так, что наружу торчал белый треугольник. На всю эту мизансцену уходило минут двадцать. Затем маэстро, усевшись за фортепиано, старательно подтягивал брюки, чтобы сохранить в неприкосновенности отглаженную складку, раз десять пробегал руками по клавишам, в гаммообразных движениях разогревая пальцы, и, наконец, вызывал первого ученика.