Мне сказали, что хорошим учителем пения считается баритон Спарапани, бывший в свое время известным артистом. Теперь же, уйдя со сцены, он открыл в Риме собственную школу пения. Однажды утром я решил пойти к нему, чтобы он меня прослушал. Произвел он на меня отличное впечатление. Человек солидный, с подкрашенными усами и бородой, с очками на носу, он выглядел лет на шестьдесят. Был он отличным пианистом и сам аккомпанировал ученикам. Я вкратце изложил ему печальную историю моего пребывания в консерватории и сказал о своем твердом намерении продолжать занятия. Выслушав меня весьма благосклонно, он сел за рояль и, послушав мой голос был бесконечно удивлен, что Персикини принял его за бас. Он же наоборот, определил его как чистейший баритон и так же категорически, как до него и Андреоли, заявил, что если я буду серьезно заниматься, то смогу сделать блестящую карьеру. Я открыл ему тогда, что мое материальное положение не дает мне возможности оплачивать уроки. Он ответил, что уроками живет и хотя сумел бы выделить для меня три часа в неделю, но заниматься даром никак не может. Наконец мы договорились о трех часах в неделю за минимальную оплату в пятьдесят лир, и я ушел с намерением заплатить ему вперед за месяц, предупредив его за несколько дней, как только мне удастся заработать первые пятьдесят лир. Мама и брат очень обрадовались счастливому исходу этого нового прослушивания.
Но где, как и какими трудами заработать пятьдесят лир? В этом и была загвоздка. Чтобы хоть по зернышку скопить их как можно скорее, я вместе с моим дорогим Пьетро работал без передышки. Изречение — «захочу и смогу» — на этот раз не разошлось с действительностью. Выделывая и продавая — правда, за бесценок — изделия из кованого железа, мне удалось через неделю внести пятьдесят лир моему новому преподавателю и начать уроки. Я сразу сделал огромные успехи. Один час у Спарапани давал мне больше, чем месяц у Персикини. На второй месяц я смог внести вперед только двадцать пять лир и обещал внести остальные не позже, чем пройдут первые шесть уроков. Так я и сделал, и, таким образом, я смог закончить и второй месяц занятий. Но на третий у меня уже не было ни гроша. Спарапани продолжал — хотя и с явным неудовольствием — заниматься со мной бесплатно почти в течение месяца; но затем, несмотря на мои исключительные успехи, он заявил, что дальше заниматься не будет. И вот опять жестокая действительность вынуждает меня прекратить занятия. Что делать? Дома у нас шла борьба за хлеб насущный, и мы, как говорится, не знали уже к какому святому припадать и какому молиться.
К счастью, уже много времени тому назад отец мой получил от американского миллионера, некоего мистера Кристи, заказ на большую решетку. Дело шло о работе весьма значительной, и отец поручил мне с Пьетро выполнение самой трудной ее части. Я тогда довольно невнимательно отнесся к своей задаче, так как был всецело захвачен страстью к Армиде. Теперь же, подстегиваемый отчаянием, я снова принялся за работу с удвоенным рвением. Решетка предназначалась для портика XV века при входе в богатейший замок, который мистер Кристи выстроил себе вблизи Филадельфии, вложив в него целое состояние. Только законченный стилист мог бы описать как следует эту работу. Что касается меня, то я скажу одно: решетка была выполнена так тонко и художественно, что весь ансамбль, хотя и выкованный из железа, казался тончайшим кружевом. Естественно, что многие артисты, художники, скульпторы и граверы, приятели моего отца, приходили ею любоваться и все поздравляли нас.
Решетка была почти готова, когда мистер Кристи приехал ее посмотреть. Он пришел от нее в полный восторг и, узнав от отца, что самая сложная часть — та, которой он больше всего восхищался, выполнена мной, он не хотел этому верить и, до боли пожимая мне руку, повторял: «Брафо, маленький Челлини!» Остается прибавить, что эта решетка, в которую — не могу об этом умолчать — внес свое и мой брат, предложивший мне рисунок восьми орнаментов, расположенных непосредственно над цоколем — была единственной значительной творческой работой, выполненной мною в кованом железе до моего вступления на поприще оперного певца. И работа эта была оплачена — уже по одной цене можно судить о ее качестве — суммой в 14 ООО лир, то есть суммой по тем временам исключительной.
Между тем отец мой, получив в свое время заказ, взял авансом 9 ООО лир и воспользовался этой суммой по своему усмотрению. Я был этим обижен, так как самая ответственная и значительная часть решетки была выполнена мной вместе с Пьетро. Весьма обеспокоенный относительно дальнейшего, я сообщил отцу, что через два месяца я закончу чеканку восьми орнаментов и потому прошу его выделить мне из договорных денег некоторую сумму для приобретения двух костюмов и теплого пальто, а также хотя бы минимальное количество денег на поездку в Милан, где я намерен начать свою деятельность в качестве певца. Возмущенный отец обозвал меня бессовестным. Было бы гораздо легче и проще, говорил он, заработать и славу и деньги, работая чеканщиком. Он нисколько не верил в мои возможности певца.
Закончив решетку и получив остаток договорной суммы, отец мой с величайшим неудовольствием дал мне ровно столько денег, сколько требовалось, чтобы доехать до Милана. Я окончательно и навсегда закрыл свою мастерскую и в конце октября 1897 года с билетом третьего класса и тремястами лир в кармане — плодами двухлетней упорной работы — уехал в столицу Ломбардии.
Глава 7. ВРЕМЯ СУРОВЫХ ИСПЫТАНИЙ
Меня слушает баритон Лелио Казини. Заболеваю бронхитом. Луиджи Меннини, по прозванию Борода. Черные дни. Эдгарда. Между голодом и любовью. Лечение бронхита. Голод гонит волка из лесу. Записываюсь на пластинки. Зарабатываю двадцать лир и еще кое-что
Приехав в Милан вечером, я остановился в маленькой гостинице вблизи вокзала и на другой день направился к Лелио Казини. У меня было к нему рекомендательное письмо, которым я запасся еще в Риме. Казини, так же как и Бенедетти, был уроженцем Пизы и говорил на чистейшем тосканском. Высокий красивый мужчина с седеющей шевелюрой, с усами и бородой в стиле Карла V — этим он напоминал Персикини — с великолепными зубами, чуть пожелтевшими от никотина — он был заядлым курильщиком,— с чарующей улыбкой, Казини сразу же производил впечатление человека обаятельного. Едва успел он прочесть письмо, как тотчас представил меня своей супруге, отличной пианистке, и попросил ее проаккомпанировать мне: ему хотелось, не откладывая, услышать мой голос. Я спел два романса. Казини пришел в восторг, и хотя ему из письма было известно, что я никак материально не обеспечен, он весьма великодушно предложил заниматься со мной. Незачем говорить о том, с каким волнением я принял его предложение! Мы тотчас составили расписание занятий.
На фортепиано стояло много фотографий артистов и среди них внимание мое привлекла фотография Анджело Мазини, великого тенора, с надписью: «Выдающемуся певцу Лелио Казини с восхищением». Короткая надпись соответствовала действительности. Казини был на самом деле незаурядным певцом, певцом, можно сказать, классическим. Голос у него был ровный, нежный, переливавшийся с такой мягкостью, что звучал подчас как виолончель. Особенно в среднем регистре. При подаче же высоких нот я заметил, что он опирался на правую пятку и применял некоторое усилие.
Синьора Казини (типичная флорентинка) была гораздо моложе мужа. Высокая, стройная, с благородными манерами, с густыми светлыми волосами — то, что называется тициановская блондинка — с чуть-чуть великоватым ртом и белейшими зубами, она также говорила на чистом тосканском. Одевалась она элегантно, но без претензий, держалась просто, но с достоинством. После первых же уроков супруги пришли к заключению — синьора Казини усмотрела это сразу, как только я спел свои первые романсы,— что мой голос очень похож на голос Бенедетти, но превосходит его по качеству. Это заключение разом оживило мои уснувшие надежды, но сравнение показалось мне чересчур лестным. Я не мог допустить, чтобы голос Бенедетти считался хуже моего. И сказал просто и откровенно, что если пение мое действительно представляет какой-то интерес, то я обязан этим судьбе, позволившей мне близко наблюдать работу Бенедетти во время его длительного пребывания у нас в доме, в бытность его в Риме.