Выбрать главу

Когда поезд тронулся, я был ни жив ни мертв. Этот стремительный отъезд, необходимость уладить такое количеств дел в столь ограниченное время — написать письма, попрощаться с теми и другими, сбегать туда и сюда, чтобы купить себе необходимое, — все это меня вымотало. Я задремал, Вульман, сидевший рядом со мной, разбудил меня словами: «Баритон, время идти кушать». Но у меня не было никакого аппетита, и я от еды отказался. Сидя один в купе, я принялся считать оставшиеся у меня на руках деньги. После всех расходов, включая сюда то, что я послал домой маме, после отправки телеграмм, в частности — телеграммы отцу, в которой я просил его проявить немного терпения и старался доказать ему, что я по-настоящему вступил на артистический путь, — сумма, показавшаяся мне первоначально громадной, превратилась в сумму самую ничтожную.

Когда ужин кончился, купе наполнилось людьми, рассмотреть которых раньше я не мог, так как пребывал в полусне. Вульман поспешил представить меня. Мы обменялись немногими словами, так как я почти сразу же опять задремал и крепко проспал почти до четырех часов утра.

Была половина июня и стояла невыносимая жара. На рассвете я стал прохаживаться по коридору: чувствовал себя одиноким, подавленным и к тому же разбитым оттого, что проспал столько времени в неудобной позе рядом с Вульманом, храпевшим, как работающий мотор. В то время как постепенно разливался утренний свет, мною овладевали сомнения: правильно ли я поступил и стоило ли отказываться от привычного, чтобы идти навстречу неизвестным испытаниям, среди неизвестных мне людей, будучи сам неизвестным, разлученным с семьей и не имевшим даже возможности обнять маму. Меня охватила глубокая растерянность. Мне хотелось поделиться с кем-нибудь своими сомнениями. Великолепие солнца, поднимавшегося все выше и выше и освещавшего прекрасные французские пейзажи, вместо того чтобы подбодрить меня, переполнило чашу моей огорченной души, и я почувствовал, что горячие слезы заливают мне лицо.

Из Парижа мы сразу же проехали в Гавр. Наш пароход, скромное английское судно под названием «Лореллана» стояло на якоре, готовое к отплытию на следующее утро. Я остановился в маленькой гостинице вблизи порта. Мне попалась грязная комнатенка, где витало зловоние нечистоплотного человечества. В соседних комнатах помещались французские матросы. Они явились ночевать очень поздно, были вдребезги пьяны и продолжали шуметь и галдеть до рассвета. Иные из них засыпали под пение «Марсельезы». Само собой разумеется, что я провел ночь без сна. И в это утро тоже, при восходе солнца слезы потекли по моим щекам.

Когда я, наконец, поднялся на борт, то увидел Вульмана, наблюдавшего за погрузкой театрального имущества. Он повел меня в четырехместную каюту, где помещались он, я, баритон Черетелли, флорентинец, и некий южанин, заместитель дирижера оркестра, фамилию которого я начисто забыл. Когда вся труппа была размещена и всем были указаны места за столиками в столовой, приступили к церемонии официального представления. Я оказался самым младшим среди славного артистического войска. И тут я в первый раз увидел обаятельно-прекрасную темноволосую синьору. Я знал о ней только то, что два года тому назад она пела в Ла Скала, вызвав восхищение и энтузиазм миланской публики. Эта синьора — я скажу об этом дальше — оказала неповторимое влияние на мою личную жизнь и на формирование мое как артиста. Я буду говорить об этом в свое время. А сейчас вернемся к дону Джоану.

Он вез с собой очень странную молодую особу. Странным было и ее имя, так как звали ее Иреос Миртеа. Во всяком случае, она требовала, чтобы ее звали именно так. По виду невероятно хрупкая, с глазами цвета морской волны, волосами светлого золота до того легкими, что они казались неестественными, всегда овеянная — может быть, в честь своего имени — радужно переливавшимися газовыми тканями, она в общем производила впечатление создания, которое вот-вот растает в пространстве. Законтрактована она была лично доном Джоаном и занимала смежную с ним каюту. Дон Джоан, пользуясь своим положением могущественного импресарио, ездил каждый год в Америку в обществе какой-нибудь красивой девушки и каждый год избирал себе другую спутницу. Мне почему-то выпала честь получить место за их столом, где за каждой трапезой специально для Миртеи подавались гренки с икрой, засахаренные фрукты и изысканные ликеры. Благодаря ее любезному вмешательству лакомства и рюмочки ликера перепадали и мне, и если я от них отказывался — а отказывался я, как правило — Миртеа говорила голосом, исходившим, казалось, с небес или зарождавшимся в ее радужно-переливчатых газовых одеяниях: «Берите, прошу вас, у нас ведь большие запасы». И при этом она как-то особенно жеманно выговаривала букву «е». Я почтительно благодарил и совершенно не знал, что отвечать на это. С каждым днем мне становилось все труднее и труднее. Дело в том, что из желания угодить даме сердца импресарио у всех за этим столом выработалась неестественная манера держаться, все натянуто улыбались и старались подражать Миртее даже в манере произношения. Я еле мог дождаться конца любой трапезы, чтобы вернуть своему лицу его естественное выражение и, когда мне наконец удавалось выскочить из столовой, я полной грудью вздыхал с облегчением.

Однажды на море поднялось сильное волнение. Я ходил взад и вперед по палубе, чувствуя сильную тошноту. Большинство пассажиров разошлось по своим каютам. В конце палубы я увидел семнадцатилетнюю девушку по имени Лизетта, танцовщицу из кордебалета. Ей было совсем плохо. Я подошел к ней и, когда она перегнулась через борт в сильном приступе рвоты, поддержал ее голову, положив ей ладонь на лоб. Бледная, похолодевшая, она, казалось, сейчас потеряет сознание. Я принес ей апельсин с сахаром и, когда она чуть-чуть пришла в себя, помог ей устроиться на скамье. Она, благодарная за помощь, которую я оказал ей во время ужасных страданий от морской болезни, обратилась ко мне с ласковыми словами и неожиданно опустила голову ко мне на плечо. «Извините меня, — сказала она, — за то, что я себе позволяю, но я больше не могу». Мне не оставалось ничего другого, как сидеть неподвижно, ожидая, когда ей станет немного лучше. В эту минуту под руку с доном Джоаном мимо нас прошла Миртеа. Увидев меня в такой позе, она бросила на меня убийственный, испепеляющий взгляд. Через некоторое время мне удалось проводить бедняжку Лизетту до ее каюты, и почти сразу же я узнал, что не меньше ее обречен страдать от морской болезни. То, что я тогда выстрадал, неописуемо. Дошел до того, что кричал и стонал, как человек в агонии. Клялся, что никогда больше не подпишу контракта за океан. Проклинал Христофора Колумба и его жуткое открытие. Провел неведомое количество времени на палубе пригвожденный к скамье. Когда мне показалось, что немыслимая качка — бортовая и килевая — немного успокоилась, я, наконец, встал и прошел несколько шагов, отчаянно хватаясь за все, что попадалось под руки, лишь бы не упасть. Внизу, в коридоре я слышал только жалобы, стоны, рыдания, хрип. Но, несмотря на мучительную тошноту и нервное раздражение, я нашел в себе силы доползти до своей каюты. И там, — кто бы мог этому поверить? — Вульман, вопреки светопреставлению, храпел со своей обычной громогласной безмятежностью и спал так, как будто мы плыли по идеально спокойному морю. Не могу сказать, до чего я ему позавидовал! Поспешно раздевшись, постарался заснуть. Увы! Сознание мое колебалось между потребностью заснуть и желанием умереть.