Обнявшись, они подошли к окну.
— Вон там, — Яак неопределенно махнул рукой, — мы посадим осенью грушу… мичуринскую. — Склонившись над подоконником, оба выглянули из окна.
— Видишь, вон там…
Хеймар не увидел внизу ничего, кроме дисковой пилы, которая стояла прямо под окном, рядом с дверью в погреб. Небольшая лампа бросала яркий свет на скошенные, кривые зубья… Хеймар искоса посмотрел на Яака. Тот, вконец размякший, почти висел мешком на плече у приятеля. Рот у него был чуть приоткрыт, тускло белели глазные яблоки. Стоило отпустить его — и Яак упал бы лицом и грудью на пилу. И тогда никто не посадит в углу садика мичуринскую грушу. Конечно, самому Хеймару пришлось бы тоже выскочить из окна, упасть подле Яака, разыгрывать видимость несчастья… Возможно, он вывихнет ногу. Это на худой конец.
Все приобрело бы тогда совсем иное значение! Ведь в свое время, благоухая коньяком, он торжествующе стоял возле спящего Яака, возле того самого Яака, который никогда, ни разу не позавидовал ему, а просто спал, как обычно, распластав по одеялу короткие пальцы-обрубки в такой строгой симметрии, что Хеймара брала злоба. Да, тогда он ухмылялся, и как еще: тонко, независимо, словно провидец. Но ухмылка эта до сих пор не смогла обрести своего настоящего содержания. А вот если те невидимые нити, что завязались некогда в комнате, снятой у матушки Орешки, пресекутся сейчас, здесь и…
— Парень, помнишь, как мы там, в Тарту…
«Пора, — подумалось Хеймару. — Теперь самый подходящий момент стряхнуть с себя Яака. Теперь можно будет с издевкой взглянуть ему в лицо, с такой дерзкой и нестерпимой издевкой, что в глазах у Яака молнией полыхнет догадка: он поймет тогда, он узнает… А после…»
Яак спьяна пробормотал что-то невнятное и еще больше высунулся из окна. Его поза была уже опасной.
— Яак, сумасшедший, ты же выпадешь! Отойди от окна, — прохрипел вдруг Хеймар и схватил Яака за ремень на брюках.
— Экий ты трус… С чего это мне падать?..
— Яак, сейчас же отойди. Ну!
Дрожащими руками Хеймар втянул Яака обратно в комнату, посадил на пол и быстро притворил окно.
— Ты все-таки трус… — буркнул Яак сквозь сон и тотчас же захрапел.
Хеймар — почему-то на цыпочках — прокрался к лестнице. Сел, сжал руками голову и, надсадно икая, глотал слезы… Разве он ненавидит Яака? Ведь все то, о чем думалось у окна, было тоже рисовкой, одной из поз, которыми он пытается заинтересовать если не кого-либо другого, так хоть самого себя. Ведь он, Хеймар, даже мухи не обидит, а Яак к тому же такой славный парень… Только до чего же больно видеть серьезных, трудолюбивых и счастливых людей, особенно если ты сам просто-напросто смешной, жалкий и запылившийся павлин.
Он ощутил холодное прикосновение ко лбу лакированных перил. Если убежать отсюда — сразу, сейчас же, начать все сначала! Поздно… Поздно. Он и раньше, бывало, так же ударялся в бегство. Бежал, шатаясь вдоль призрачных темно-синих улиц, где по обеим сторонам мостовой как-то странно раскачивались каменные дома, угрожая раздавить его меж своих тяжких громад… Он бежал, чтобы наконец прийти в себя от приступа мучительной рвоты, прислонившись где-нибудь к фонарю, льющему свет, желтый, словно масло… А через два-три дня все повторялось сначала!
Хеймар не помнил, как он заснул, как попал в кровать и когда Яак спустился с чердачного этажа. Может быть, обоим им помогала Нора.
В окно струился летний полуденный покой. Хеймар с трудом поднялся. Возле кровати на ковре лежало письмо:
«С добрым ранним утром. Привет!
Не хотелось будить тебя, старина. Мы с Норой обещали соседу прийти сегодня поутру помочь ему в саду. Похмелье — жуткое! Ну да разве не здорово вспомнить иногда студенческие деньки!
Помойся в ванной (слева от кухни) и поешь (на столе). А захочешь уйти — загляни к соседу. Тот самый зеленый дом, что виден в окно.
Яак
P. S. Состояние весьма гнусное».
В столовой Хеймара ждали огурцы, холодная куриная ножка и бутылка пива. Жадно, маленькими глотками он унял пожиравший его внутренний сухой жар.
Потом ему пришла в голову идея. Он тщательно обыскал карманы и нашел два мятых рубля… Он пойдет и купит цветы. Купит розы… Он понял свою роль, свой удел здесь, в этом пресловутом мире. И если уж быть кем-то, то быть на высоте… Он оставит розы на столе вместе с французским стихом из Бодлера, тем самым четверостишием, которым пользовался, увы, отнюдь не редко, потому что… мало у него французских стихов.