- Маркс, - с опаской, но твердо сказал волосатый.
Богатырь Виталий в изумлении глянул на него, а Андрей Альбертович вроде бы и обиделся.
- Ты шути, шути, да знай меру! Как это - Маркс?
- Зовут его так! - убедительно проблеял волосатый. - Маркс Федорович.
- А не врешь?
- Зачем мне врать? Мне деваться некуда. В ментовку на вас жаловаться я не могу, так что вы можете сделать со мной что захотите.
- Правильно рассуждаешь, - похвалил Андрей Альбертович. - Кто вас свел... - он на секунду задумался и продолжил: - ...с Федоровичем этим?
- Никто. Он к нам на Горбушке подошел и предложил легкие бабки.
- Он с вами не летал ни туда, ни обратно. Когда же он с вами расплатился?
- Перед самым началом концерта. Появился на минутку, честь по чести расплатился и с концами. Больше мы его не видели.
- Как же вы от местных сыскарей ушли?
- Мы же с концерта прямо на самолет. Этот Владлен еще от поклонниц отбивался, а мы уже летели.
- Точненько рассчитано, точненько, - неизвестно кого похвалил Андрей Альбертович. - Билеты туда и обратно, надо полагать, этот Энгельс заказывал?
- Маркс, - соглашаясь и поправляя, ответил волосатый.
- Да знаю я, знаю! - неизвестно от чего раздражаясь, отмахнулся от него Андрей Альбертович. - Что еще о нем можешь сказать, кроме того, что он Маркс?
Волосатый задумался ненадолго и в недоумении признался:
- Ничего.
- Помимо бабок и предстоящего концерта, ты с ним о чем-нибудь еще говорил?
- Ну, насчет такой же работы в дальнейшем говорили. Он сам сказал, что такая возможность может опять случиться и мы понадобимся.
Андрей Альбертович взял след. Ощерясь по-волчьи, он спросил ласково:
- Но тогда и связь какая-то должна быть. Он дал тебе номер телефона?
- Ни телефона, ни адреса он мне не давал.
- Ну а как же он вас доставал бы, если возникла надобность? Ты ему свой номер телефона оставил?
- Нету у меня телефона, потому что квартиры нету.
- Значит, точка, - понял Андрей Альбертович. - Где и как?
- В бильярдной ЦСКА. Каждый вторник я должен в десять вечера в вестибюле дожидаться человека в красной каскетке с надписью "Стейт" и спрашивать у него, есть ли что для Джокера. То есть для меня.
- Сегодня - среда, - вяло напомнил Андрей Альбертович. - Ты вчера там был?
- Был.
- А человечка в красной каскетке не было. Так?
- Так.
- Ну а швейцар как на тебя реагировал, охрана? Ты наверняка там не менее получаса околачивался? Не выгоняли?
- А они меня вроде и не замечали.
- Ясненько. Все сказал, что знаешь?
- Все.
- Поначалу почему молчал, ненужные синяки получая?
Волосатый задумался:
- Маркса боялся.
- Учение Маркса всесильно, потому что верно, - глубокомысленно изрек Андрей Альбертович. - Ах, Джокер, Джокер! Что ты есть без колоды? Бессмысленная картинка, пустота, ничто. Но пасть по глупости можешь раскрыть. Делать это я тебе не советую: чуть что - сдам в ментовку. Понял?
- Понял.
- Выведи его, Виталий. Выведи и отпусти.
- А что мне Пьеру сказать, через которого вы на меня вышли? - попросил совета волосатый.
- Скажешь, что новое предложение на будущее.
- А синяки?
- Про это сам что-нибудь придумаешь. Иди!
Виталий вел волосатого длинным-длинным коридором, вывел на крутую лестницу, открыл железную дверь и выпустил его во двор, окруженный глухими стенами с одной аркой. Через арку вышли в другой двор. Еще одна арка, и они оказались в переулке, который был по пути к Сретенке.
- Гуляй, - разрешил Виталий. И парень, прихрамывая и оглядываясь, двинулся по переулку.
Неспешно совершив обратный путь, Виталий вопросительно склонился над Андреем Альбертовичем, по-прежнему сидевшим на старой табуретке. Он поднял глаза на богатыря и решил:
- Швейцара подмажем, и красная каскетка наша. А далее - по железнодорожному расписанию: со всеми остановками.
10
Уговорила-таки Галина Васильевна Прахова слабохарактерного интеллигента: у входа в галерею стояла на мольберте скромная афиша, на которой голу бым по серому холсту было написано: "Посмертная выставка художника Даниила Горбатова (1974-1996 гг.)".
Сырцов шел сюда, чтобы посмотреть на Кирилла Евгеньевича и по возможности побеседовать с ним. Но афиша заинтересовала. Купив у билетерши несерьезный, на плохой бумаге билет, он ступил в анфиладу. Выставка - это было чрезвычайно громко сказано. Сырцов с трудом отыскал небольшой зальчик, в котором размещались работы убиенного Даниила.
На стене у входа в зал на веревочке висела картонка, на которой черной тушью было старательно написано: "Работы с выставки не продаются", и поэтому с экспозицией знакомились лишь двое знатоков, и только. Агентам здесь делать нечего.
Слабая, почти вода, акварель.
Какое дело бывшему десантнику, бывшему менту, а ныне вольному сыщику Сырцову Георгию Петровичу до изобразительных изысков странного паренька? Но нет. Суровый детектив тайно и застенчиво любил живопись. Общение с друзьями Деда - кинорежиссером Казаряном, журналистом Спиридоновым и отчасти с писателем и кинодраматургом Кузьминским (с этим, правда, больше водку пить приходилось) - незаметно сделали свое дело: Сырцов осторожно и с интересом стал приобщаться к настоящей литературе, к настоящему кинематографу, к настоящей живописи. И приобщился потихоньку. Любимым его занятием теперь было посещение, когда надо и когда не надо, громадной профессорской квартиры Казаряна, где стараниями двух поколений московских армян существовала богатейшая коллекция картин российских художников первой трети двадцатого века.
Именно в этой квартире Сырцов определил для себя понятие слова живопись, разбив его на два. Живо писать. Живо- значит ярко, неожиданно, весело, с необъяснимым словами продолжением. Дилетант, конечно, любитель-недоучка, но... Но работы Горбатова-младшего были талантливы: уж это Сырцов мог распознать. Московские пейзажи и люди. Именно люди, а не портреты. Художник, видимо, не верил в то, что глаза есть зеркало души, он не доверял глазам. Ракурс, жест, еле уловимый поворот определяли характер. Если профиль, то глаза смотрели в противоположную сторону от зрителя, если анфас - прикрыты ладонью, темными очками, козырьком каскетки, полями шляпы.
Отчаянно смело и почти всегда в удачу пользовался Даниил Горбатов как бы случайными потеками и затеками водянистой краски с цвета на цвет. Взрывая предполагаемую фактуру, они в то же время давали необъяснимое колористическое единство и соединяли то, что вроде бы и невозможно соединить. В человеческой фигуре, в повороте московского переулка, в зеленом небе и лиловой траве...
Сделав круг, Сырцов пошел на второй - узнавать Москву и москвичей. Художник хорошо знал свой город, но и сыщик знал его не хуже. Тимирязевские пруды. Последние дачи деревянного московского модерна у Сокольников. Миниховский парк. Покрово-Стрешнево. Измайловский зверинец.
А теперь - человечки. Дарья. Дарья. Дарья. Дарья в усталой задумчивости (щека, нос, склоненная, с различимыми позвонками шея, развившаяся прядь над скорбно вздернутой бровью). Дарья в победительной ярости, приветствующая послушную ей толпу (толпы нет, есть вздернутая вверх рука с распахнутыми пальцами, усмирившая эту толпу). Дарья перед выходом на сцену (нет кулис, нет сцены. Маленькая девочка, сжавшая себя в бессильный комочек и напряженный кулачок, готовый ко всему). И еще Дарья, и еще...
Согбенный молодой мужчина. За письменным столом. Без цели глядящий в окно. Без радости играющий в теннис. Закрывший глаза, в слабой надежде улыбающийся неизвестно чему.
И девушка. Она, тыльной стороной ладони прикрыв лоб и глаза, испуганно оборачивается. На окрик? На чье-то появление? У зеркала в роскошном платье, которого она боится (лица нет, есть платье и руки в трепетном ужасе), на скамейке в жалком дворовом скверике (лицо, уткнувшееся в колени, локти, как недоразвитые крылья).