Впоследствии, когда Бернар случайно вспоминал о своей помолвке и женитьбе, он всегда недоумевал, почему и как он влюбился в Сесиль; и наоборот, он прекрасно знал, как и почему он в скором времени стал ее ненавидеть. И вовсе не консерватизм жены приводил Бернара в отчаяние; пожав плечами, он смирился бы с этим, если бы верил, что Сесиль искренна в своих взглядах; но он ни капли не сомневался, что это не так: точнее сказать, она перед самой собой играла комедию добрых чувств, хорошего тона, и вот это-то и было непереносимо. Будь она поистине благонравная — пусть: каждый волен придерживаться собственной морали. Благонравная, у которой всегда такой вид, будто она искоса подглядывает, какой эффект производят ее нравоучительные речи, — от этого стрелять хочется! В памяти Бернара запечатлелась целая серия картин, представлявших Сесиль в различные моменты ее великой роли (католическая матрона из высшего света): Сесиль в церкви, Сесиль принимает друзей за чашкой чая, Сесиль деятельно поддерживает депутата консерваторов во время предвыборной кампании, Сесиль школит детей, прививая им хорошие манеры… И всегда нежный, хорошо поставленный голос, спокойное лицо, благожелательный взгляд — хотя время от времени в нем и проблескивали голубые холодные молнии, — умение держаться с достоинством… Бернар сохранил также в памяти небольшую антологию сентенций своей жены: «Возможно, мы совершаем ошибку, привечая у себя столько иностранцев». (Мы — это Франция.) «Если бы мы сумели заставить арабов больше уважать себя, мы сохранили бы Алжир… Но наши внутренние распри…», «Французы неуправляемы», «Если власть лишена силы, все рушится», «Упадок нравов — следствие упадка веры…», «Социальное неравенство будет существовать вечно, равенство — просто обман». Все это было бы лишь смешно, если бы за этим не крылось непреклонное стремление упрочить свои привилегии, защитить свои интересы. Бернар дивился, как мог он некогда полюбить эту вздорную, чопорную женщину. Правда, юная Сесиль в свое время показалась ему более непосредственной, более наивной. И к тому же сама тайна девственности (абсолютно гарантированной в избранном обществе) для молодого человека, который вынужденно или по собственной воле имел связи только с женщинами весьма доступными или даже откровенно продажными, — эта тайна в течение нескольких недель была чем-то завораживающим. Отрезвление наступило быстро! Во-первых, никакой тайны не оказалось. Во-вторых, ничего особенного по сравнению с тем, что он уже знал.
Даже дети не принесли Бернару утешения в столь неудачном браке, но это, пожалуй, произошло по его вине: ему не хватало терпения, и он не умел обращаться с детьми; к тому же у него, должно быть, от природы не были развиты отцовские чувства. Дочь Франсина, несмотря на скверный характер и их бесконечные ссоры, была его любимицей. Позднее, годам к пятнадцати-шестнадцати, она стала такой претенциозной, что несколько раз на дню ему хотелось отхлестать ее по щекам. И конечно же, Бернар не раз срывался. Хватило бы и одной пощечины, чтобы оттолкнуть от себя Франсину. После второй пощечины разразилась война, которая уже не прекращалась. Отец и дочь подолгу не разговаривали друг с другом, впрочем, и виделись-то они редко. Франсина принадлежала к «банде» золотой молодежи и делила свое время между развлечениями, проводя уик-энды в окрестных замках, а все вечера — на танцульках, и весьма неопределенными занятиями на филологическом факультете. Много денег, много позерства, ненасытное тщеславие. У нее был культ аристократизма, титулованных имен; она зубрила «Готский альманах»; она грезила о морских путешествиях на яхтах греческих миллиардеров; она бегло разговаривала на «франгле» — франко-английском жаргоне. В общем, чистейший продукт западной демократии… Едва услышав от нее что-нибудь вроде: «Вечер у X — единственное, что было изысканного на этой неделе» или: «Сходите на новый фильм — это must[13]», — Бернар скрежетал зубами.