— Вот моя жена.
Бернар пожал и ее руку, склонил голову.
— Я уже познакомился с малютками, — сказал он, стараясь выглядеть веселым. — Они очаровательны, такие милые.
Это несколько разрядило атмосферу, все заулыбались.
— Дети мои! — воскликнула Сесиль, в свой черед подходя к ним. — Как ты себя чувствуешь, сын мой?
Она поднялась на цыпочки, и Арно склонился к ней. Затем она поцеловала невестку со словами:
— Дорогая Монель.
Бернар про себя взял на заметку имя. У Монель были прямые тусклые волосы. Никакой косметики. Все естественное. Бернар не сомневался, что за столом она отрезает огромные ломти хлеба от огромного деревенского каравая большим ножом, ручка которого вырезана из оливкового дерева; и огромный кусок масла ставится на стол в глиняной миске, которую Монель, возможно, сделала сама. Возврат к простоте… Некогда, в юности, Бернар знал подобных людей, настроенных весьма буколически, которые совершали паломничество в Маноск, как мусульмане совершают паломничество в Мекку; при виде их всегда начинаешь опасаться, не начнут ли они вдруг блеять. Он был убежден, что Монель безупречна «во всех отношениях», и чувствовал себя перед ней отщепенцем, тем, кем она, должно быть, втайне его и считала: гнусным негодяем, который от всего отрекся…
Однако он задал сыну несколько вопросов, из чистой вежливости и из боязни, как бы не воцарилось гнетущее молчание.
— Дядя Леон сказал мне, что ты и Монель нашли себе прибежище в Оверни?
Арно принялся объяснять. Едва ли он достиг какого-нибудь прогресса в умении мыслить и в ясности речи, и Бернар с трудом докопался до сути его высказываний. Бессвязный поток слов, какая-то трясина, и в ней там и сям плавали обломки давно уже потерпевшей крушение идеи:
— …осознание специфических проблем… на ниве самоуглубления… осознание общими усилиями конкретной ситуации, в которой находятся все угнетенные… поиски нового типа отношений между людьми… все параметры человеческого… и помимо традиционной церковной структуры… конкретные проблемы выполнения своих обязательств в локальном плане… сознательность крестьянства…
Бернар с восхищением подумал, что, оказывается, можно говорить так долго и ничего не сказать. Это всегда было особенностью его сына. Несмотря на странный жаргон, склонность к абстракции и косноязычие, два или три пункта, кажется, прояснились, и их можно было, пожалуй, свести к следующему: 1) Арно посвящает свое время, свою жизнь миссионерской деятельности из христианского смирения, но, конечно же, одна из его целей — низвержение власти и иерархии, возвращение к более свободным, более прямым, более коллективным формам религиозных обрядов, 2) похоже, он испытывает тягу к экуменизму, 3) большое место занимают в программе социальные темы; можно даже предположить, что они, по существу, сливаются с темами христианскими. Апостольское служение, пронизанное революционной страстностью.
Пока сын говорил, Бернар разглядывал его. Арно изъяснялся тяжеловатым слогом, с какой-то раздражающей монотонностью. Взгляд его, не в силах выдержать взгляда Бернара, все время бегал. Смущение можно было объяснить встречей с отцом, которого они не видели десять лет, давно забыли и никогда не вспоминали; и вдруг — вот он, воскрес из мертвых… Но не исключено также, что смущение объяснялось одним туманным воспоминанием, которое витало между ними и, возможно, стесняло миссионера неохристианства, — воспоминанием об игрушечном наборе нацистских доспехов с гербом со свастикой, кортиком офицера вермахта и фотографией фюрера…
Через три дня Бернар уже чувствовал себя дома вполне непринужденно, и все, казалось, принимали его присутствие в лучшем случае с осторожным любопытством, в худшем — с безразличием. Дикий зверь приручен? Он сделал вид, что да. Он решил не вступать ни в какие конфликты, даже если у него появлялось желание, как он сам себе говорил, «пощипать перышки» тому или другому: Арно, Сесиль или этому чужаку, с которым он только недавно познакомился, — своему зятю Гаэтану. Он старался никогда не выказывать своего удивления ни их поступками, ни их словами, которые в глубине души ошеломляли его. Рип ван Винкль вынужден был смириться с эволюцией мира, которая произошла за время его долгого сна; ему нужно было подождать, попытаться понять, приспособиться… Особенно повергала его в бездну изумления Сесиль: ее жесты, ее походка были совсем не такими, как десять лет назад. Пусть так, с годами она приобрела властность, превратилась в уверенную в себе матрону, но как и почему исчез ее прежний слащавый тон, невыразимая приторность претенциозной благонамеренной дамы, которая всегда говорит то, что нужно, ни словом больше, и у которой такой вид, будто в голове у нее только блистательные мысли? Естественно, все это было неправдой, у нее в голове тоже кружились всякого рода мерзкие и непристойные мыслишки, как у любого другого, но с виду и на словах — чистая патока… Однако теперь Сесиль скинула эту маску благопристойности. Превращение сказалось даже на лексиконе. Теперь Сесиль, не колеблясь, употребляла самые вульгарные слова, самые грубые выражения; и она научилась произносить их гнусавя, как всякий сброд; конечно, это так, ради смеха, но все же — Сесиль!.. Она говорила что-нибудь вроде (Бернару сразу же резало слух): «Эти суки, меня от них воротит!» Она говорила; «Дети мои, делайте, что хотите, валяйте зевайте здесь у телека, я же смываюсь, иду в киношку. Вы пойдете со мной, Маргарет?» Когда вспомнишь, какой Сесиль была раньше, просто руки опускаются. Однако в глубине души Бернар смутно чувствовал, что по существу ничего не изменилось. Разыгрывалась все та же комедия, но теперь она шла в других декорациях. Сесиль продолжала играть в спектакле, но, говоря театральным языком, она «сменила амплуа».