— Полицейские, — сказал Иоганнес Пауле.
Она кивнула головой, подтверждая, что таково же и ее мнение.
Он спросил:
— Тебе нравится? Восхитительно, не правда ли?
Она улыбнулась. Ему показалось, будто она выглядит не так хорошо, как в начале вечера, что лицо ее немного осунулось. Устала, наверное. Сегодня у нее самый напряженный день… И выглядела она сейчас более хрупкой. То ли его размягчила музыка, то ли недавние напоминания о Банхофштрассе пробудили в нем угрызения совести, по правде сказать не слишком сильные, которые он все же порою испытывал, то ли по каким-либо другим причинам, неясным даже ему самому, но он почувствовал где-то в глубине души прилив нежности к ней, своего рода признательность просто за то, что она здесь, рядом с ним, такая спокойная, такая умиротворяющая. И он поклялся себе впредь избегать всего, что могло бы помешать их взаимному пониманию… Дирижер снова вышел на сцену, поклонился, его встретили аплодисментами. Тишина. Смычки нависли над струнами. Легкое стеснение в груди.
На этот раз мелодия развивалась широко, плыла медленно и торжественно, словно движение королевского кортежа. Музыка немного формальная, немного вычурная, но исполненная достоинства. Она внушала мысль о том, что человеческие установления имеют смысл, что они заслуживают уважения и надобно относиться к ним с почтительностью. Иоганнес слушал эту прелюдию, и ее наивная помпезность забавляла его. Он думал о том, что в современной музыке нет ничего равного этой величавой пышности. Можно ли представить себе современного композитора, пишущего марш на избрание главы государства, на открытие парламента или по случаю какой-нибудь знаменательной даты национальной истории? Все это ушло в далекое прошлое, теперь ничего подобного не сыщешь. У Иоганнеса не хватило времени поразмышлять о моральных и социальных импликациях, потому что после короткой паузы началась вторая часть; по вдохновению она очень отличалась от первой, и с трудом верилось, что они составляют части одного произведения. Однако это был все тот же музыкальный язык, плавный, ясный, обманчиво простой; но то, что слышалось не было больше голосом города или монарха, народа или знати, это был какой-то внутренний голос: он разговаривал сам с собой; а может быть, он был голосом чего-то, заключенного в нас самих, чего-то невыразимого, что выше всяких слов: любовь неизвестно к кому, молитва неизвестно о чем, безысходная тоска, бесконечно ясные грусть и радость. Может быть, это голос нашего «я», самого искреннего, самого чуждого всему тому, чем мы являемся каждый день для мира и для самих себя. Иоганнес закрыл глаза. Никто не знает, откуда берется это ощущение счастья, которое, кажется, медленно раздирает все твое существо, пронизывает его острой болью. Музыка совершенно иного мира, чем наш… Иоганнесу хотелось не думать ни о чем, но он не мог совладать со своими мыслями: то, что пронеслось в его голове в эту минуту, если бы это можно было сформулировать точно, чтобы выразить общедоступным языком, была мысль, что даже один этот музыкальный отрывок, одна эта мелодичная партия виолончели, едва поддерживаемая пиццикато скрипок, может оправдать существование рода человеческого… Впрочем, нет, он не оправдывает ни зла, ни горя, ни смерти, он не оправдывает ничего. В таком случае какая же связь (Иоганнес уже задавал себе этот или близкий к этому вопрос сегодня утром) между этой сверхъестественной музыкой и, к примеру, тем, что совершалось в концлагерях, адом жестокости и ненависти? Но между ними нет непроходимой пропасти. И разве то, о чем часто и настойчиво писала послевоенная пресса, а именно что самые кровавые палачи могут подчас быть честными гражданами, примерными супругами, добрыми отцами, преданными друзьями, любителями цветов и животных и (это самое загадочное) страстными поклонниками Моцарта и Шуберта, не является ли в духовном плане скандальным? Как звали начальника лагеря неподалеку от Дрездена, который забавы ради отдавал на растерзание своим доберманам еврейских детей, а по вечерам играл на рояле сонаты Баха, и, кажется, играл весьма недурно? Возможно, этот монстр наслаждался и ларго, которое Иоганнес слушал сейчас, и, возможно, как и Иоганнес, он тоже с трудом сдерживал слезы?