— Сдать piano nobile! — ошеломленно повторил Перси и, медленно поворачивая голову, обвел взглядом стены, словно с грустью говорил им последнее прости. «Красотой», от которой Лавиния будет «отрешена», если она решится сдать парадный этаж, были большая гостиная, где они сейчас сидели, прихожая, через которую в нее попадали, галерея, которая ее продолжала: три жемчужины дворца Казелли, одного из самых очаровательных в городе, хотя был он, пожалуй, самым маленьким и стоял в простонародном квартале на малолюдном берегу канала; но отдаленность от центра и относительно скромные размеры дворца полностью искупала изысканность его внутренней отделки. Стены просторной гостиной были обшиты деревянными панелями, имитирующими мрамор; посередине каждой стены были нарисованы ниши, но так искусно, что создавалось полное ощущение глубины, а в каждой нише — статуя бога или богини, кажущаяся объемной. Весь потолок был расписан облаками и фигурами олимпийских богов, тоже с эффектом перспективы, обманчивой глубины, иллюзией рельефа; в каждом из четырех углов одна из фигур как бы отделялась от потолка и нависала над пустотой, словно готовая вот-вот ринуться на одно из человеческих существ, находящихся там, внизу. Все это оптическое и живописное трюкачество, дерево под мрамор, плоские поверхности, создающие впечатление глубины, нарисованные фигуры, создающие впечатление скульптуры, ощущение, что одни парят высоко в небесах, а другие плавно опускаются вниз, очаровательные девушки и прекрасные юноши (под взлетающими туниками и прозрачными тканями можно было угадать их вполне земные прелести), играющие в мифологических богов и вдохновенно резвящиеся на оперном Олимпе, все это сладострастное изобилие, должно быть, некогда сияло яркими красками: пунцовыми были губы и щеки, нежно-розовыми — груди и бедра, цвета расплавленного золота — волосы, а кругом — ультрамариновая голубизна, зеленое, малиновое, пурпурное; двухвековой налет пыли смягчил первоначальный жар этой пылающей палитры, теперь все поблекло, словно окуталось пушистой дымкой. Выложенный белыми, уже немного пожелтевшими плитами пол, мраморный стол с розовыми прожилками, комоды, украшенные бронзовыми листьями, ломберный столик, инкрустированный эмалью и слоновой костью, картины, фарфоровые вазы, расписанные пасторальными сценками, — вот что дополняло это убранство в стиле позднего барокко, и пагубное влияние времени уже виделось повсюду: в трещинах на плитах пола, в кракелюрах, которыми были изборождены фрески с олимпийскими богами и картины, в облупленных панелях стен, в потертом шелке и бархате, в тысяче других скрытых или явных примет упадка и нерадения.
— Лишиться всего этого? — повторил Перси. — Тогда, Лавиния, уж лучше все продать и вернуться жить в Лондон.
— Я уже подумывала о том, чтобы продать. Если, разумеется, на эти развалины найдется покупатель… Вернуться жить в Лондон? А почему бы и нет? Или уехать в Нью-Йорк.
— Ты покинула бы старушку Европу? — спросил Перси грустно, и трудно было понять, заговорил ли в нем уязвленный патриотизм старого закоренелого европейца или печаль эстета, которого хотят отторгнуть от этих коллекций, от этих сокровищ, от этого святилища Красоты.
— Помилуй, Нью-Йорк теперь — все равно что дверь в соседнюю комнату. Он уже больше не место ссылки.
— И все же, неужто ты не пожалеешь…
— Пожалею, наверное, пожалею обо всем. Ты ведь прекрасно понимаешь, как нерадостно мне будет покинуть все это. Но ты же сам видишь, дом разрушается. Каждую ночь, я уже говорила тебе, я слышу какие-то зловещие звуки. Ты их тоже услышишь. И ведь год от года становится все хуже. В иные вечера мне кажется, что я вот-вот окажусь погруженной в ил, а надо мною — сорок тонн развалин.
— Не надо преувеличивать, Лавиния. Твой дворец еще переживет нас. Допускаю, его надо бы подремонтировать…
— Подремонтировать? Дорогой мой, да кто в наши дни может позволить себе роскошь ремонтировать дворец? Уж только не я! Ныне это стоит десятки миллионов лир. У меня же нет ничего, Перси. Бедный Галеаццо оставил мне одни лишь долги.
На какое-то мгновенье в комнате возникла тень графа Галеаццо. Перси никогда не мог взять в толк, как этот милейший чудак мог полюбить Лавинию, жениться на ней и, главное, наградить ее таким роскошным ребенком, как Нино. Энтомолог-любитель, Галеаццо до встречи с Лавинией знал только одну страсть: бабочек. Страсть дорогостоящая, ибо она заставляла его носиться по свету в поисках редких экземпляров и подвергаться всякого рода опасностям в джунглях и саваннах, в экваториальных лесах и на реках, кишащих крокодилами и пираньями. Изможденный болотной лихорадкой и амебиазом, он в сорок лет выглядел на все шестьдесят. Галеаццо был прелестным человеком, но рассеянность, безразличие ко всему, что не касалось бабочек, нелепые чудачества и вид лунатика делали его существом загадочным, почти нереальным. Однако он полюбил Лавинию; и вот от такого более чем странного союза между энтомологией и театром, между Наукой и Фривольностью появился на свет божий живой шедевр Нино, достойный украшать собой потолок Сикстинской капеллы или полотно кисти Ле Содомы. Всего скорее, по тайным законам генетики, которые управляют наследственностью, все мужские качества какого-нибудь предка Казелли, моряка или солдата, дождались XX века, чтобы, пройдя через вереницу чиновников, банкиров и бездельников, воплотиться в сыне Галеаццо. Вместо капиталов, которые значительно порастаяли к концу XIX века, а ныне в силу некомпетентности Галеаццо в финансовых вопросах иссякли почти совсем, энтомолог, кроме знаменитой коллекции бабочек, оставил своей вдове еще и этот роскошный экземпляр человеческой породы; с другой стороны, чисто английская и ярко-красная кровь сквайров — пожирателей говядины, от которых происходила Лавиния, тоже пошла на пользу здоровому организму последнего графа Казелли.