3. Хитрость доводов чувства
Мы — озадаченные наследники этих традиций, которым столь многим обязаны. Без этих пионеров, возвышенных безумцев, заплативших за свою дерзость тюрьмой, сумасшедшим домом, изгнанием, мы бы до такого не дошли. 1960-е годы останутся в истории как десятилетие экспериментирования, поиска новых жизненных возможностей с помощью музыки, наркотиков, путешествий. Если юридическое право отвечать за долги в пределах наследства необходимо в этой области больше, чем в любой другой, следует в первую очередь оспорить одно абсолютное заблуждение: чувство, осужденное приверженцами взбесившегося Эроса, не только выжило, но и укрепилось. В мае 1968 года будущий кардинал Люстиже, тогда еще аббат, приехал в Сорбонну в разгар волнений. У молодого священника, неприятно пораженного хаосом, будто бы вырвалось: «В этом бардаке нет ничего евангельского». Напротив, вслед за Морисом Клавелем и его друзьями можно предположить, что Май 68-го по глубинной его сути был духовным бунтом, реактивирующим мечту об искуплении мира добротой и солидарностью. Клавель прибегает к выразительной метафоре: открытый на полную мощность кран пытаются заткнуть пальцем. Кран — святой дух, палец — силы реакции, брызги — чудесные последствия противостояния. Никогда не следует толковать буквально выступления участников события. Май 68-го не был ни пролетарской революцией, ни революцией желания. Он говорил на языке большевизма, завершая эрозию коммунизма, и славил лучезарное желание лишь затем, чтобы подготовить триумф полностью воплотившейся евангельской любви — не вытеснить ее, а углубить и развить. Сердце стало плотью, чтобы раскрыться полнее.
Вот в чем состоял хитроумный расчет любви: каждое поколение может взять на себя лишь ограниченную историческую роль, прежде чем его деяния и намерения обратятся против него, став ему неподвластными. Разрушители сентиментального обмана поневоле оказались реставраторами чувства. Реабилитируя сексуальность, Май 68-го открыл новые возможности полноты в любви. Никак нельзя согласиться с Роланом Бартом, который утверждал в 1977 году, будто любовь оказалась вне закона по отношению к сексу, и с некоторой долей игривости уточняет: «„Nous deux“ [12] непристойнее, чем маркиз де Сад»[13]. Не любовь была объектом нападок, а скорее манипулирование любовью в условиях патриархального порядка, державшего женщин взаперти. Осмеивали не идеал близких отношений, а притворство. Риторика чувственности в самых крайних ее формах довершила сакрализацию чувств, выживших вопреки запрограммированной их гибели.
Итак, любовь освободили, как освобождают от чар спящую принцессу. Вместе с тем освободили личность от панциря традиций, религии, семьи. Говоря по правде, одно не могло произойти без другого: после того, как частный человек получает свободу от коллективной опеки, когда он обретает элементарную независимость благодаря оплачиваемой работе, он может наконец проявить интерес к качеству своих эмоций, оценить их по собственному разумению. Личность может предпочесть закон сердца закону клана и никак не реагировать на давление общества. Так начинается, отчасти благодаря зарождающемуся капитализму, революция чувств в Европе. Впервые народ получает право на благородные страсти, которые до того были исключительной привилегией принцев и поэтов. Любовь свободна только в обществе свободных индивидуумов. Но тут мы приходим к апории. Свобода может означать независимость (от чьей-либо власти), незанятость (открытость любым возможностям), своеволие (навязывание другим своих прихотей), ответственность (готовность отвечать за последствия своих поступков). Однако три из четырех смыслов противоречат тому типу отношений, который предполагает жизнь вдвоем. И вот сегодня все мы, мужчины и женщины, испытываем противоречивую потребность: страстно и по возможности взаимно любить, сохраняя при этом независимость. Мы хотим чувствовать чью-то заботу, но так, чтобы она нас не стесняла, и надеемся, что союз может быть достаточно гибким, дабы обеспечить такое гармоничное сосуществование.
13