Я устраивался подальше от них, в тени пальм, еще и потому, что многие из них были свиноподобны и даже под свежим бризом ощутимо воняли. И ты невольно начинаешь принюхиваться и к себе – не пахнет ли и от тебя козлом.
Со стороны было забавно наблюдать, как эти провинциалки, как правило – средних лет, как-то особенно и подчеркнуто старались публично делать все складно, быстро, умеючи. Деловито расстилали свои подстилки, сначала пробовали воду ногой, потом, как деревенские девки, зажимали нос большим и указательным пальцами правой руки, зажмуривались и бухались. В море они непременно перекликивались, боясь заблудиться и отстать от берега, наверное, будто в лесу собирали грибы. Вылезши из воды, они споро обтирались, ловко меняли в кабинках купальные причиндалы, быстро и по очереди поддергивая задние конечности с облупленным алым лаком на ногтях, потом, будто исполняя танец живота, помещали свои зады и бедра в слишком узкие для всего этого достояния джинсовые шорты, рысцой бежали купать свое запачканное мокрым песком белье, отжимали трусы с видом наиважнейшей работы и упрямой занятости, залихватски откидывали с лиц жидкие пегие волосики и независимо подставляли солнцу щетинистые подмышки. Они как бы показывали: я здесь, за границей, своя. Как дома. Как бы демонстрируя: нам не впервой. Несколько хвастая даже, что уж и надоело. Со всем иностранным справляюсь играючи. Как бы уже и сама иностранка. Возможно, в этом поведении – русская компенсация первоначальной растерянности от незнакомой жизни и мучительного опасения, а вдруг я что-то не так делаю. И тут же что-то еще более русское, залихватское и хамоватое, что-то вроде мы им еще покажем, знай наших.
Но все-таки я упорно приходил на эти свидания с родиной, особенно в первые месяцы. Приходил отчасти и потому, что подчас мною овладевала ужасная, полноценная островная скука, незаметно переходящая в тоску. Я начинал томиться в своем добровольном гетто, в ополовиненном окоемом тесном мирке. Я вспоминал запах уже почти просушенного сена на заливном лугу, еще не собранного в копны. Или меня начинал преследовать вкус свежего супа из только собранных белых грибов. И, конечно, я скучал по родной речи, пусть на мой слух и варварски звучавшей из уст этих затрапезных туристок. Ну не варварски – скажем мягче, по-детски, сплошь с ласкательными суффиксами. И слова они произносили причудливые: свою пляжную обувь они называли шлепками, вместо фотографироваться говорили фоткаться. А как-то я услышал из уст одной слово макарошки, и не сразу понял о чем речь, пока не догадался – о местной тонкой лапше.
Я лениво думал о том, что не будь в России смен времен года – как здесь, в тропиках, – то и русской литературы не было бы. Ни Метели, ни Хозяина и работника. И не ходи барышня в августе под видом крестьянки по ягоды, так, поди, и сидела бы в девках. И не было б романса одного из родителей Пруткова про цветики степные, колокольчики мои. И леса не были б по осени одеты в багрец и золото. И речка б не блестела подо льдом. И мальчик не застудил бы пальчик. Да что там, и Вешних вод не было бы, и грачи не прилетели бы, и ласточка с весною не шмыгнула бы в наши сени… Короче, меня догоняла ностальгия. Ностальгия, о которой не сам ли я как-то говорил Ивану, что чувство это химерическое, идет от слабости и душевной лени, от распущенности фантазии и похотливости воображения.
Или, лежа на песке, я размышлял, отчего многие сочинители, рожденные на берегу в приморском раю, едва услышав в себе шепот призвания и почувствовав робкое шевеление таланта, неизменно бежали в большие прокопченные города. Так уехала в Москву вся пишущая Одесса, и алжирский средиземноморский француз Камю при первом удобном случае сбежал в Париж. Ну, конечно, конечно, в столицах легче выдвинуться и прославиться. К тому ж там выставочные залы, консерватории, издательства. Но это – универсальное правило, оно таково же и для любого провинциала с хуторка в степи. Приморский же юноша в особом положении – потеря с морем связи для него много болезненнее, чем побег без оглядки из ненавистного захолустья или от идиотизма деревенской жизни. Здесь нужно искать причины метафизические, и, кажется, эти юноши не выдерживают как раз этой приморской окромсанности мира: за спиной у тебя земля, занимающая не весь мир, как положено, но лишь половину мира, а перед лицом постоянно бескрайний океан, зовущий стать моряком, путешественником и героем, на худой конец поэтом. И кто знает, скольких одаренных юношей сманила водная стихия, и останки скольких неведомых гениев покоятся на дне морском. Впрочем, разрыв с устойчивым родным берегом все равно помешал бы им осуществиться в литературе, и первоклассных или даже просто хороших писателей-моряков можно сосчитать по пальцам: Конрад, Мелвилл, которого моряком можно назвать с натяжкой, юнга Жюль Верн да наш Станюкович. Зато уж заматерев и заработав Нобеля, когда писателю, по выражению наших футуристов, нужна только дача на реке, можно вернуться к морю, поселиться в Ялте на горе или на окончании Ки-Вест. Или вот здесь, на тихоокеанских островах. Как я да Гоген. Одна печаль: я так и не стал писателем, и Нобеля, скорей всего, уж никогда не получу.