Открытии, которое, похоже, смутило как одну женщину, так и другую. В комнате повисла гнетущая тишина, пока Валентина возвращала книгу на место.
— Не знала, что мсье Штерн торгует также и редкими книгами, — проговорила она, дабы разрядить атмосферу.
— Элиас за всю свою жизнь не продал ни единой книги. Он собирает их для собственного пользования.
Валентина отметила переход от «мсье Штерна» к «Элиасу», но не стала заострять внимания на столь удивительном знаке фамильярности. Ей нигде не доводилось читать, что Штерн являлся библиофилом, ни даже того, что он способен обычное издание от раритетного. В официальной биографии торговца определенно имелись лакуны.
Нора заметила ее растерянность и сочла себя обязанной оправдать скрытность своего работодателя:
— Искусство — его профессия, в то время как книги — его страсть. Это не одно и то же. Он не считает нужным говорить об этом.
— Понимаю…
В действительности Валентина не совсем понимала, как человек, обладающий таким количеством предметов искусства, мог предпочесть им воспроизведенные механически книги. Большинство трудов, собранных в библиотеке, являлись печатными произведениями — конечно, инкунабулами и первыми изданиями, вероятно, бесценными, — но они не производили на Валентину впечатления вещей, единственных в своем роде.
Она направилась к двери.
— Знаете, гости Элиаса часто его не понимают. Вы ведь тоже ощущаете некоторую неловкость, не так ли?
Захваченная врасплох вопросом Норы, Валентина остановилась на пороге.
— У меня пока не сложилось определенного о нем мнения, вот и все.
— Большинство людей не знают, как к нему относиться. Некоторые даже считают его сумасшедшим или маразматиком, а иногда — и тем и другим. Могу вас уверить, что они глубоко ошибаются.
Валентина ощутила, как щеки ее заливает румянец. Она наклонила голову, чтобы скрыть смущение, и заговорщически прыснула со смеху, но смешок этот вышел слишком принужденным, чтобы показаться убедительным.
Нора не поддалась на этот отвлекающий маневр. Тем не менее она тоже улыбнулась или, скорее, изобразила подобие легкой улыбки. В ее личных правилах общения это, по всей видимости, означало зарождение прочной дружбы.
Она подождала, пока Валентина переступит через порог, после чего выключила свет и набрала код, чтобы закрыть дверь.
— Полагаю, он уже рассказал вам про Греко? — бросила она почти теплым голосом, направившись к лестнице.
— Да, не забыв при этом извиниться за то, что заставил меня выслушать столь скучную для молодой, в самом цвету, девушки историю.
— Великий классик, — признала Нора. — Но не думайте, что в этих глупых россказнях — весь Элиас. Он вас проверял. Так он забавляется. Нам всем пришлось через это пройти.
Валентина почувствовала, что настал момент броситься в открывшуюся брешь. Она уже хотела расспросить Нору насчет деятельности данной организации, но та, едва ступив на плиточный пол первого этажа здания, вновь сделалась серьезной, эффективной и усердной ассистенткой «Фонда Штерна по распространению произведений искусства».
— Мсье Штерн ожидает вас завтра в девять часов. Если вам потребуется какой-то специфический материал, дайте мне знать.
— Если мне чего-то будет недоставать, я вас предупрежу.
— Как и сегодня, Франк заедет за вами домой, ровно в половине девятого. Рукопись я оставлю в библиотеке, чтобы вы могли сразу, не теряя времени, приступить к работе. Постарайтесь как следует отдохнуть, — силы вам понадобятся, уж поверьте… Вас это устраивает?
— Вполне.
— Тогда до завтра, — заключила Нора, открывая дверцу «мерседеса».
— До завтра. Спасибо за все, Нора.
Удобно устроившись на заднем сиденье лимузина, Валентина окончательно отмела последние сомнения. «В худшем случае, — подумала она, — проведу два месяца в окружении ценных произведений, в величественной обстановке, за сотни световых лет от моей мастерской и рутинной мазни. Не сумею вернуть к жизни этого беднягу Вазалиса, так хоть приятно проведу время».
Гримберг прав. Немного роскоши никогда не помешает, особенно как в ее случае, когда стоишь на краю пропасти. Нужно передохнуть, отдышаться, перед тем как вновь погрузиться в окружающую реальность.
Погрузившись в мягкую кожу сиденья, Валентина предалась созерцанию освещенных фасадов набережной Сены. Впервые за долгое время она по-настоящему расслабилась.
6
Как ни старалась служба уборки Сорбонны смыть все следы драмы, темное пятно было заметно и спустя сутки после суицида.
Опустившись на колени, со щеткой в руке, двое технических служащих усердно трудились под присмотром декана. Сознавая, какой ущерб наносит учреждению постоянное присутствие крови Альбера Када на дворовой мостовой, тот раздраженным голосом раздавал указания.
Декан относился к Сорбонне как к частной собственности, поэтому самоубийство одного из преподавателей расценил как личное оскорбление, направленное прежде всего против него лично, затем — против достопочтенного института, которым он имел честь руководить, и наконец, против университетской системы в целом. Будь Альбер Када все еще жив, он бы лично инициировал его досрочный уход в отставку.
— Вот уж действительно, не было печали… — пробормотал он, имея в виду как дерзость самоубийцы, так и пористость парижских камней.
Проходя мимо небольшой группы зевак, столпившихся вокруг декана, Давид Скотто втянул голову в воротник куртки в надежде проскользнуть незамеченным.
Утром, ближе к полудню, ему позвонил друг и сообщил о смерти Альбера Када. Движимый неким мазохистским рефлексом, Давид пришел лично констатировать смерть своего научного руководителя.
Помимо человеческой драмы, эти пропитанные органическим веществом мостовые символизировали и окончательное исчезновение его будущих перспектив. Давид мог попрощаться со всяческой надеждой довести до конца исследования и получить наконец то назначение, о котором так мечтал. Последние пять лет его жизни были бесцеремонно погребены на огромном кладбище незаконченных университетских работ. Его карьера отныне покоилась рядом с Альбером Када, в одном из ящиков морга.
Мысль об этом сводила Давида с ума. Он был ошеломлен, почти оглоушен случившимся. При этом он никогда не питал к Альберу Када теплых чувств. По правде сказать, некоторые аспекты личности профессора его раздражали, и весьма сильно. Всего за пару минут этот очаровательный человек мог превратиться в индивидуума холодного и сдержанного, притом что вы даже не догадались бы о причине этой перемены настроения.
Спровоцировать столь резкое изменение могла самая малость — неуместное слово, ошибочная цитата. Тогда он на протяжении нескольких недель отказывался встречаться с Давидом под тем предлогом, что одно лишь присутствие последнего мешает ему мыслить ясно. Даже когда профессор проявлял к своему протеже относительную доброжелательность, его комментарии бывали столь высокомерными, что следующие пару дней Давид всерьез рассматривал возможность положить досрочный конец своим исследованиям.
Но Альбер Када предложил ему тему диссертации, в то время как остальные коллеги отказали, что само по себе заслуживало выражения признательности. Позднее, когда научная комиссия университета поставила под сомнение важность его изысканий и отказала Давиду в стипендии, Альбер Када публично за него заступился. Начал профессор с того, что вслух высказал все, что думал о каждом из членов комиссии, после чего обжаловал их решение, и только лишь для того, чтобы Давид мог отказаться от своих небольших подработок и всецело посвятить себя докторской. Крики Альбера Када долгие недели раздавались во всех административных службах Сорбонны.
В конце концов декан пригласил к себе их обоих — и профессора, и самого Давида. Сидя за огромным столом в окружении портретов выдающихся предшественников, он, вероятно, полагал, что одним лишь престижем своей должности сможет произвести на них впечатление и заставить их осознать, каким рискам они подвергают себя, идя на открытую конфронтацию с комиссией, однако же комментарии декана не возымели должного эффекта на его собеседников.