Обреченный на боль с рождения, сначала он научился обращать свою ненависть против себя, а потом — против всех остальных. К двенадцати годам он сбежал из дома и поселился с тремя такими же малолетними извращенцами, тоже знакомыми с жестокостью не понаслышке. «Маньячная четверка» — так их называли в Голливуде. Они много практиковались, оттачивая мастерство вербальных манипуляций. Неотразимые, обаятельные — маленькие маньяки. У них был девиз, намалеванный ярко зеленой краской на стене рядом с дверью. ОДИН ЗА ВСЕХ, И ПОШЛИ ВЫ НА ХУЙ. Вся квартира была завалена грязными шведскими журнальчиками, вдохновлявшими их на новые сексуальные страсти и ужасти.
Они постоянно водили к себе девчонок. Обычно девочки были под кайфом или пьяные в жопу. Им завязывали глаза, после чего избивали и насиловали в извращенной форме — когда кто-то один, а когда и все вместе. Жгли сигаретами бедра в непосредственной близости от интимного места, разбивали бутылки о коленные чашечки, били и кулаками, и палками, и камнями. Синяки, ссадины, кровь. Секс был как награда в конце. Как последнее оскорбление. Во все дыры — в мстительном упоении. Все истязания и пытки предназначались не девочкам. Они предназначались собственным матерям, которых мальчики из «Маньячной четверки» ненавидели всей душой. Просто девочки напоминали им матерей. А они — точно так же, как папы, — были с рождения заражены сексуальным недугом, проявлявшимся в вечном желании подчинять и властвовать.
После одного особенно отвратительного инцидента с пятнадцатилетней девочкой — когда все закончилось генитальной скарификацией, — полиция все же взяла их за жопу. Так закончился их двухлетний террор на Франклин-авеню. До суда не дошло, поскольку все обвиняемые были несовершеннолетними, и их все равно нельзя было привлечь по уголовной статье. Полицейские лишь разгромили квартиру и опечатали вход в пустой дом, где обитала «Маньячная четверка».
В четырнадцать лет его заставили вернуться к матери — в принудительном порядке. Мать была не в восторге. Он ее раздражал и вроде как даже мешал ее личной жизни — всем этим никчемным, обиженным жизнью изгоям и психопатам, которые постоянно присутствовали у них дома, сменяя друг друга. Мать всегда западала на всякую мразь, алкоголиков и наркоманов, отверженных отщепенцев из «Беспечного ездока», «Грязного Гарри», "Трамвая «Желание». На озлобленных отморозков, отсидевших в Синг-Синге, Камарильо или Сан-Квентине. На мужиков то говеной породы, которые были согласны мириться с тем, что жизнь явно не задалась, пока рядом есть кто-то, над кем можно вдоволь поизмываться. Типа: раз мне паршиво, пусть и тебе тоже будет паршиво. Легко догадаться, кто был неизменным объектом для их издевательств.
Он начал ширяться в компании отвязанных трансвеститов, с которыми познакомился в даунтауне. Сутенерствовал помаленьку, да и сам иной раз занимался с клиентами. Брал себе двадцать процентов с «доходов» своих подопечных девиц, и все шестьдесят — когда находил им особенно щедрых клиентов. Вполне хватало, чтобы потакать своим вредным привычкам на общую сумму в сто двадцать пять баксов в день. Он кололся, чтобы отгородиться от боли — тогдашний мамин сожитель, вылитый Питер Фонда, избивал его чуть ли не ежедневно. Когда же «Питер» попытался сломать ему нос в третий раз, он дважды ударил его ножом в грудь с криком: «Еще раз тронешь меня, мудила, я тебя, на хуй, убью…», — за что загремел на два года в исправительную колонию для малолетник преступников. Судья не принял заявления о том, что это была самооборона.
В колонии он познал радость самоистязания. Он быстро понял, что если ты не боишься причинить себе боль — причем, с таким изощренным изуверством, на которое кто-то со стороны никогда не пойдет, если он не законченный отморозок, — то все тебя будут уважать. Он всегда первым лез в драку, но те удары, которые он получал от противников, когда выходил один против троих-четверых, не шли ни в какое сравнение с тем, что он сам творил над собой, когда оставался один в своей камере. Он садился на пол и бился головой о бетонную стену, стараясь выбить из себя боль. Ту самую боль, что засела занозой в мозгах — так крепко. Это все-таки отвлекало. Помогало справляться с грузом клокочущей ненависти. То же самое — осколки стекла и ржавые ножи. Это было так хорошо — ждать, когда заживут раны и пройдут синяки, и знать, что они пройдут и заживут. А вот душевные раны — вряд ли.
Мать всегда говорила: «Не психуй… сохраняй спокойствие». Так что он очень спокойно, безо всяких психозов, поджег ее дом — в тот же день, когда его выпустили из колонии. Минимальный ущерб. Мать даже не стала предъявлять ему обвинения. Молчаливое признание своей вины.
Он снова начал колоться. Ошивался в задрипанных барах. Цеплял перезрелых девиц по вызову, бывших стриптизерш, проституток, отошедших от дел в силу «преклонного» возраста. Все эти женщины привыкли к тому, что мужики обращаются с ними по-скотски, принимая жестокость своих любовников за проявление внимания. Сами — жертвы дурных наклонностей. Годы, потерянные в дурмане: опиаты, наркотики, алкогольный угар. Он влюблял их в себя. Трахал до полного умопомрачения. Выворачивал наизнанку. Пока они не влюблялись в него настолько, чтобы с готовностью содержать его и оплачивать все его многочисленные вредные привычки. Спид, героин, кокаин.
Каждая сексуальная эскапада превращалась в акт озверелого насилия. Он наказывал их за грехи своей матери — всех. Как только они с готовностью раздвигали ноги, кровь приливала к его голове, и кулаки непроизвольно сжимались. Сначала — выебать, а потом — избить. Разбитые губы, фингал под глазом, сгустки крови, горькие слезы. Он обращался с ними, как последняя мразь — в точности, как жизнь обращалась с ним. Он получал удовольствие, только уничтожая кого-то другого. Он делал им больно — он хотел, чтобы им было больно, как было больно ему. Он не знал, как еще можно унять эту боль, которая пожирала его изнутри — невыносимая, неотвязная.
Это случилось однажды вечером, поздней осенью. Он возвращался от Патти, тридцатитрехлетней бывшей танцовщицы из стрип-бара в Лас-Вегасе, поехавшей крышей на почве чрезмерного употребления дури, которая переживала сейчас не самые лучшие времена. Он замечательно с ней позабавился: унижения, пытки, другие садистские штучки. Так вот, он возвращался от Патти и натолкнулся на свое зеркальное отражение. Очень красивая девочка-латиноска. Она валялась на грязном асфальте в проулке за домом Патти. Сперва он подумал, что она просто пьяная или обдолбанная. Пнул по ребрам. Со свей силы. Она даже не пошевелилась. Пару раз пнул по заднице. Ничего. Ударил ее головой о мусорный бак. Нет ответа. Влепил пощечину. Никакой реакции. Девчонка была мертва. От нее пахло мочой и рвотой. Он обшарил ее карманы. Тридцать баксов и удостоверение личности, выданное в какой-то глухой провинции. Ей было пятнадцать. Он аккуратно вытащил иглу у нее из вены, попробовал джанк в корке запекшейся крови. Очень недурственно. Он взвалил хрупкое тело девочки на плечо и тихонько опустил его в мусорный бак. Убедился, что поблизости никого нет. Потом отправился на восток, надеясь по-быстрому разжиться дозой. Не прошло и пяти минут, как он уже вкалывал в вену продукт — буквально в паре кварталов от места, где он нашел мертвую девочку, теперь тихо гниющую в мусорном баке, — используя ту самую иглу, которую вытащил из руки девчонки. Как только джанк вылился в кровь, желчь комком подступила к горлу и полилась изо рта. «Очень недурственно…» — выдавил он и упал на колени. Из глаз текли слезы. Сердце болело. Он схватил грязную иглу и принялся колоть себе руки, запястья, шею. Он колол и колол, как безумный — в отчаянных поисках того спасительного клапана, который обязательно должен быть, и обязательно должен открыться, и когда он откроется, из него утечет вся боль. В поисках той единственной точки, черной дыры глубоко-глубоко внутри, которую надо пробить, и тогда в нее стянутся вся его боль, ужас и ненависть, от которой разрывается сердце — сожмутся в крохотный твердый шарик. В поисках выхода в пустоту, которая примет его с любовью, всосет в себя, тоже с любовью, и с любовью же растворит в себе. В поисках кого-то, кто поможет ему — где-то, как-то, — разорвать этот замкнутый круг из ненависти и боли.