Он хотел осмотреть жемчужный дом снаружи, а потому выплыл через окно и стал подниматься вдоль фасада, он водил руками вдоль жемчужных орнаментов и листиков жемчужной герани. По жемчужной кромке разлилось фиолетовое сияние: за ним приплыла богиня; она взяла его за руку и направилась к ближайшим зарослям водорослей. Между волнующимися водорослями блеснул приглушенный свет, который пробудили сверкающие украшения в перламутре.
«Прости, тут все заросло сорняками», – извинилась богиня.
В водорослях стоял трамвай из жемчуга, они проплыли через оба вагона вдоль рядов пустых сидений. Астроном уселся на место водителя, взялся за жемчужную рукоять и смотрел во тьму перед собой. Если бы богиня построила целую подводную Прагу из жемчуга, подумалось ему, то сейчас перед ним был бы мост через Ботич, низкий виадук, а чуть дальше – Нусельская лестница. Какое-то время ему казалось, что трамвай готов отправиться во тьму, что он повезет его вдоль жемчужных стен, блестящих от света медуз, что в конце пути он будет отдыхать под жемчужной лестницей на Петршине или парить под сводами жемчужного храма Святого Вита. Однако трамвай не двигался. Богиня положила руку ему на плечо.
«Придется мне тут прополоть, – сказала она, – и сделать посветлее, чтобы трамвай было видно из окон кафе».
Потом они вернулись в дом, встали к жемчужному столику, по которому неуверенно брел маленький краб, и принялись беседовать о Нуслях и о Праге. Богиня была горда своей постройкой и призналась астроному, что это еще не все.
«Мне хотелось бы построить дома на противоположной стороне Отакаровой улицы и создать ручей Ботич с обоими берегами. Мне не терпится сложить прекрасную старую фабрику на другом берегу ручья, ее завораживающие окна с выбитыми стеклами, двор, поросший травой, и кирпичную трубу. Может быть, я сделаю еще и насыпь железнодорожной станции, заросшую кустарником, а на рельсах – поезд с локомотивом и вагоном-рестораном, где на столике будет стоять чашечка кофе, а на сиденье – валяться газеты, раскрытые и скрученные сквозняком. Но потом мне все же хотелось бы отправиться в путь в космос, мне хотелось бы повидать все чудеса, о которых говорили чужие боги, – прозрачные звезды и дрожащие звезды из студня, металлические созвездия, звезды которых соединены мостами, обрамленными гигантскими скульптурами с пылающими факелами; я хотела бы проплыть сияющими разноцветными вихрями, из которых через миллионы лет родится новая галактика, медитировать в одиночестве на гладкой поверхности мраморной звезды. Может быть, мне удастся растворить там последние застывшие кристаллы собственного сознания и растаять в ритмах дыхания космоса – тогда я стану первой среди богов, наивысшим божеством Вселенной».
В комнату вплыл осьминог, рассмотрел их лица большими и неподвижными близорукими глазами, потом уселся на жемчужный пивной кран и свесил вниз щупальца. Астроном спросил у богини, не хотела ли бы она вернуться в Прагу, если так по ней тоскует.
«Нет, – улыбнулась она, – хоть я иногда и скучаю, но я люблю свой подводный дворец, люблю свое прекрасное одиночество и темные морские глубины; я чувствую себя счастливой в своих длинных путешествиях к подводным горам. Я не могла бы жить среди вас, мне достаточно воспоминаний и жемчужных статуй. Кроме того, я чувствую ответственность за жителей морского города, я не могу оставить их тут одних».
«Я заметил, что тебя тут все любят, – сказал он. – Наверное, им будет не хватать тебя».
Высоко над ними посреди тьмы появилось неверное пятно розового света.
«Над водой восходит солнце, – сказала богиня, – тебе пора возвращаться».
Она проводила его до комнаты, попрощалась и обещала, что скоро снова придет за ним и покажет ему свой дворец.
Когда писатель дописывал эти строки, в Праге тоже светало. Он отпустил клавишу и позволил голубому свету скрыться под корпусом пишущей машинки, где он медленно угас. Писатель прикрыл усталые от ночного напряжения глаза ладонями. Заканчивалась всего лишь вторая ночь работы над его новой книгой. И все же время, когда он писал о проблемах неуравновешенного инженера, казалось ему давним прошлым или даже странным сном. Теперь он знал, что произведение, начатое позавчера, он будет писать еще долго. Все его тело было пронизано радостью, какой он до сих пор не знал, радостью, что приносила работа над текстом, смысла которого он совершенно не понимал и который, видимо, никакого смысла и не имел. Восторг, овладевший им, когда над освещенной голубым светом страницей он впервые за долгое время встретился с пустотой и ее настойчивым шепотом, продлился и превратился в тихое блаженство, озарившее каждый миг его жизни – и минуты, когда он не писал, и грязные заводи времени, где раньше владычествовала скука. Рождающееся произведение не покидало устойчивую форму, он не чувствовал необходимости разбивать и истязать язык, длинные фразы спокойно делились при голубом свете на множество второстепенных предложений и однородных членов; они разливались, словно океан по улицам, тротуарам и комнатам морского города, и, подобно тому как в сотнях разных заливов царил ритм одного прибоя, дальние части предложений были связаны между собой тонкими гармониями и неприметными симметриями. Однако он знал, что царство этого спокойного сияния форм, этого невероятного морского классицизма простирается над темной и зловонной бездной сумасшествия и отделено от нее лишь тоненькой перепонкой; случалось, что он замечал совсем близко в пробелах между словами оскаленные морды чудовищ. Знал он и то, что они когда угодно могут ворваться в его мир и разорвать прочные формы; и все же подстерегающие его опасные призраки не были страшны ему, он ожидал их прихода с улыбкой.