В тот миг он пережил нечто гораздо худшее, чем печаль от того, что далекие земли так и останутся непознанными. Разноцветные огоньки и колышущиеся формы открылись ему в их абсолютной замкнутости, во всей их чудовищной наготе элементарного присутствия, бытия только ради самого бытия. Ему казалось, что он упал на дно пропасти, что ниже уже падать просто некуда. Но, по его словам, ужас охватил его не от встречи с отвратительными формами в сосудах прибора. И не от того, что существуют формы, не имеющие названия и места в нашем мире. Больше всего напугало его осознание того, что он впервые увидел равнодушную материю, которая обычно скрывается под формами, именами и синтаксическими конструкциями, накрепко соединенными с нашей жизнью, материю, из которой сотворено все – все вещи и все существа. Происходящее на столе обернулось сорняком, расползшимся по Вселенной. Он увидел, что имена и формы – всего лишь случайные сны этой материи, что формы родились лишь из ее равнодушного бурления и набухания и что они снова растворятся в ней, что имена – лишь отголоски какого-то невнятного шума. Каждое существо и каждая вещь стали чем-то гораздо более чудовищным и отвратительным, нежели то чудовищное и отвратительное насекомое, какое он видел в фантастическом фильме. Он еще не вышел из мира смысла – теперь, однако, сам смысл казался ему бессмысленным, вернее даже – куда более страшным, чем бессмысленность, ибо для смысла нет и не может быть имени. Человек почувствовал себя запертым в тесном террариуме космоса, который до последнего уголка был заполнен скользкими гадами; мало того – он и сам превратился в такое же космическое чудовище. И воздух, который окружал его и проникал в легкие, был одной из форм этой отвратительной материи; вдыхая, он чувствовал большее отвращение, чем если бы ему в рот насильно впихивали гниющую и разлагающуюся падаль. Он знал, что вырваться из жуткого сна этого космоса не поможет даже самоубийство, поскольку самоуничтожение человека никак не изменит того факта, что жуткий, липкий океан бытия существует – и что нет и не может быть ничего иного.
Но сторож тут же отметил, что где-то на дне его ужаса и отвращения зарождается иное чувство, и скоро с изумлением осознал его как какое-то странное, до сих пор не изведанное счастье. Оно постепенно росло, и наконец все усиливающиеся волны ликования затопили все его сознание и тело и даже проникли через кожу в окружающее пространство; все вещи, которые он видел, сотрясались в ритме этого блаженного свершения. Он понял: это странное наслаждение родилось в тот момент, когда он соскользнул в пространстве ужаса еще ниже, хотя прежде ему казалось, что это невозможно. До того момента он был еще вплетен в сеть отношений, которые делали мир единым, он в страхе хватался за ячеи и наблюдал водоворот единственно сущего. Внезапный прилив ужаса заставил его отпустить руки и упасть прямо в волны. Начав тонуть, он ощутил их ритм, слегка успокоился, позволил волнам нести себя и внезапно понял, что отлаженный ход миропорядка, придающий смысл всем вещам и событиям, – всего лишь эхо этих странных ритмов, понял, что эти ритмы не являются отражением чего-то еще, а их осмысленность или неосмысленность соразмерять абсолютно не с чем. Хаос открылся ему как источник любого порядка, а тем самым – как наиболее совершенный и нерушимый порядок. То, что еще минуту назад было более бессмысленным, чем сама бессмысленность, не приобрело смысла, но обернулось болезненно жгучим сиянием, в котором смысл и бессмысленность исчезали, как исчезает разница между цветами, когда мы отдаляем от чистого источника света стеклянную призму, разлагающую белый цвет на цвета радуги. А поскольку все формы оказались только лишь случайными межами, размытыми течением самой материи, этот свет озарил все сущее, и весь космос пульсировал в одном несущем наслаждение ритме. Ощущение всеобщей чудовищной и гротескной бессмысленности превратилось в ощущение огромного счастья. Сожаление о том, что он не увидит дальних стран, исчезло. Теперь он знал, что в освободившихся от имени формах ему на каждом шагу будет открываться пространство незнаемого, куда более загадочное и чудесное, чем экзотические побережья и таинственные уголки городков, затерянных в Азии; он знал, что в любой момент сможет искупаться в сиянии более ослепительном, чем солнце юга. Это была удивительная перемена. Даже если бы за ночь на жижковском холме вырос огромный золотой дворец, охраняемый тиграми, бродящими между колонн, это и то было бы менее удивительным. Мечты о приключениях и неожиданных встречах поразительным образом исполнились. Ему открылись джунгли, скрытые в наших пространствах, теперь он мог путешествовать по собственной комнате, по пыльным фасадам домов, которые были видны из окна. Время от времени он возвращался к дядюшкиному прибору и повторял химический процесс – не для того чтобы открыть тайну черного порошка, а чтобы с помощью этого обряда напомнить себе момент, когда он стал жителем иного космоса.