Выбрать главу

Повернувшись на запах, я увидел вышедшего на крыльцо офиса молодого охранника. Дело было к вечеру, наверное, его тоже весь день доставали ходящие туда-сюда люди, но вот суета стихла и он вышел вдохнуть весны, а заодно и покурить. А я учуял. И так мне стало жаль его. Жаль потому, что я иду на службу, а он стоит и курит.

Потом я рассказал об этом эпизоде товарищу, тот понял по-своему: мол, я, как тот фарисей, говоривший «Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как этот мытарь». Но у меня не было этого! Мне было искренне жаль, что тот молодой парень не знает чуда, которое вот-вот начнётся в церкви, он не знает сладости покаяния, когда чудесно польётся: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя…», — и уже не знаешь, отчего подступают слёзы — от радости или печали. Да от того и от другого. Одновременно, нераздельно начинают жить в тебе, казалось бы, два противоположных чувства — печаль и радость. Одновременно осознаёшь себя и как самую ничтожнейшую тварь, и становишься сопричастником светлого, вечного. Как такое может быть? И как же мне не жалеть того, кто лишён такого счастья, самого главного счастья в жизни — быть с Богом. Хоть на минуточку, на мгновение — быть с Богом. Почему я не подошёл тогда и не сказал: пойдём, брат, со мной? Мне показалось, что только раздражу его, испорчу настроение. Кто знает, может, именно сейчас, когда он, пусть с примесью дыма, вдыхает городскую весну, в нём что-то рождается?.. И, может, придёт время и мы вместе будем радоваться и грустить. А может, нет. Богу известно.

Я тоже долго исповедовался.

О своём фарисействе сказал. И о том, что любви не имею — тоже сказал. И страха Божьего у меня нет. И тут как-то само собой выяснилось, что я вообще непонятно как живу — милостью Божьей.

И вот что скверно — в кои веки попал на исповедь, когда само собой получается вычерпывать из себя всё, докапываться до немыслимых глубин, которых и не подозревал в себе, и в то же время понимать, что главного-то как раз не говоришь. А что — главное?

Готов вот сейчас предстать пред Богом?

Нет, не готов.

Вот и мечешься, мечешься, мечешься…

О главном спрашивать страшно. Потому что получишь ответ — и придётся исполнять. Придётся рушить так заботливо обустраиваемый вокруг себя мир. Я слаб, Господи, слаб. Мне страшно идти за Тобой, потому что я боюсь, что не смогу понести. Может, потом, позже… Детей вот на ноги поставлю… Не сейчас, Господи…

А что сейчас?

— Батюшка, а можно мне причаститься? Утром мы, правда, яичницу ели, но мы же весь день как в крестном ходе…

«Сыны века сего догадливее сынов света в своем роде»[29] — это точно про меня. Алексей Иванович потом признался, что даже и помыслить не мог, что можно причаститься. А я сам не знаю, как спросил. Есть у нас в епархии трёхдневный крестный ход, так батюшка, который зачинал этот крестный ход, нам ещё в первый год сказал: тут как на войне — один день за три идёт, и на второй день мы всегда причащаемся. А ведь к Афону я готовился как к крестному ходу, так, может, можно? Я ещё тогда не знал одного из мудрейших афонских правил: всё надо просить.

И батюшка благословил.

Алексей Иванович пошёл к аналою, и, когда поравнялся со мной, я шепнул ему:

— Благословись причаститься.

Он не понял.

Я повторил ещё раз и, отойдя в глубину храма, замер — я только что был отведён от бездны, и мне никак не хотелось проявлять себя в мире, мне казалось, что каждым своим движением я виноват.

Через некоторое время почувствовал, что служба уже идёт. Я стал вслушиваться — читался акафист Божией Матери. И от этого ровного чтения стало спокойнее, подумалось, что, пока я тут, может, Божия Матерь и удержит меня.

Про себя стал подпевать слова припева. Становилось светлее — это зажигались свечи, храм наполнялся монахами, но всё равно казался полупустым. Сколько ещё места! И как долготерпелив Господь, ожидая, пока наполнится всё.

Не заметил, как акафист перешёл в вечерню. Отец Олимпий прошёл вдоль стасидий и раздал монахам папочки, куда недавно записал имена и моих ближних. Монахи молились. Сколько этих толстых папочек было! Воистину, монахи молятся за весь мир!