Выбрать главу

Передо мной человек. Я не вижу его: со мной в купе едет светлое пятно. Вблизи все туманится. За километр вижу все с предельной четкостью. Нет, я не дальнозорок. Иногда мне и с близкого расстояния удается рассмотреть мельчайшие детали, и тогда вдали все как в тумане. Не близорук и не дальнозорок. Просто с некоторых пор у меня такая особенность зрения.

Теперь не припомню, в каком именно месте Америки она у меня появилась в Фениксе или еще где; может быть, в вертолете, когда пролетал над Долиной Смерти. Не исключено. Или в номере гостиницы. Так или иначе, все началось с сильной боли. Не знаю, что причиняло боль, - может, телесный недуг вроде гриппа с высокой температурой (я и правда два дня провалялся в постели), может, душевное потрясение, которое я перенес на старой заброшенной шахте в момент тоски и панического страха. Одно ясно: с этого времени стал видеть вдаль. Берусь утверждать, что боль удлиняет дистанцию зрения. И не в том дело, что предметы, растения, люди видны лучше издалека. Возникает способность увидеть находящееся за ними: взгляд преодолевает огромные, тысячемильные расстояния. Видишь пустыни, лунную кору, океанские впадины, дороги детства и так далее. Все, что рядом - в метре или двух, - теперь едва различимо, скрыто пеленой тумана. Ты не в силах взглянуть людям в глаза или просто уставиться в стену. Не потому, что не хочешь, а потому, что видоискатель твоего зрительного аппарата направлен и выше, и дальше. Мне даже известна точка, в которую надо смотреть, если, разговаривая с человеком, испытываешь сильную боль: это точка в пространстве над правым плечом возле головы собеседника. Взгляд устремлен в эту точку и, преодолевая преграду стены (если, конечно, за спиной человека стена), начинает видеть все, что лежит за тысячи километров отсюда. Таким взглядом смотрят вдаль львы в зоопарке; только кажется, что лев глядит на тебя, на самом деле он видит Африку. Стоит мне посмотреть кому-то прямо в глаза, как я начинаю нервничать, но не потому, что передо мной все расплылось, а потому, что физически ощущаю: желание видеть далеко натолкнулось на препятствие. Такое чувство испытывает вода, когда кто-нибудь, заткнув пальцем конец резиновой трубки, не выпускает ее на волю.

Хотя, как знать, может, и не боль вызвала этот оптический эффект. Просто во всем виноваты глаза, которые тоже подняли против меня бунт. Вот и сейчас они проделывают разные фокусы: еду в поезде, а вижу свой город сверху, будто подлетаю к нему на самолете. А может, это каприз памяти. Внизу родной город, такой же крохотный, как на гравюре семнадцатого века. По краям литеры и цифры, взявшие в перекрестия улицы, церкви и средневековые заставы.

AAAA - Главная улица

BBB - Центральная улица

CCC - Нижняя улица

1 - Застава Дель-Сассо

2 - Застава Сан-Рокко

3 - Церковь ордена Святого Распятия

4 - Санта-Мария Маджоре

5 - Сан-Франческо делле Скарпе

6 - Зал мячей

7 - Рыночная площадь - Меркатале

8 - Госпиталь

9999 - Фонтаны

За пределами крепостной стены обозначены буквами четыре стороны света: T (Трамонтана - Северный ветер), P (Поненте - Западный ветер), L (Левант Восточный ветер), O (Остро - Южный ветер).

Над застывшими в оцепенении квадратами домов, литерами и номерами проплывает овальное пятно, выдвигаясь из глубин моей памяти. Тень австрийского дирижабля, который в октябре 1917-го, потеряв путь над морем, рухнул на землю возле литеры T, на какое-то время заслонила собой солнце над площадью; собаки и люди подумали: затемнение солнца или что-нибудь в этом роде; оказалось - дирижабль уткнулся в песок носом рядом с T и торчал из него огромным яйцом; оттуда выскочили маленькие человечки - австрийские авиаторы в белых обмотках, огромных очках-консервах и шапках-ушанках; у каждого длинная подзорная трубка; все тут же побросали трубки на землю, как хворостины для костерка. Дирижабля над городом и австрийцев я своими глазами не видел; но рассказ об этом событии слышал так часто, что каждый раз, приезжая в свой Городок, словно вижу тот мрачный овал. И с тех пор, или, лучше сказать, после того, как свалился на нас дирижабль, - овал, где бы я ни увидел его, в школьной тетрадке, на газетной странице или на стене, вызывает неизбежное чувство падения в бездну, конца света. Я человек с тенью овала внутри. В его очертаниях есть драматизм напряжения, так или иначе предвещающий катастрофу.

Поля, со всех сторон обступившие Городок, завалены корнями. Обновляют люди сады и готовят на зиму топливо. Древесину просушат, нарубят поленьев. Идет дерево и на продажу, ценные породы - вишня, орех и каштан. На земле разбросаны корневища. Трактором вывернут дерево с корнем, придут крестьяне, ствол отпилят, и останутся корни с влажными комьями почвы. Грузовики подберут бревна. Корневища лежат возле воронок на месте бывшего дерева. Пройдет дождь, вода смоет землю, и заржавеют в поле космы корней, поражая воображение путников и заставляя таких, как я, изобретать фонтаны.

Трудно бродить по полям, когда вокруг столько коряг. Каждая мнится мне частью фонтана. Надо найти подходящий кусок мрамора кубической формы; вспоминаю: кажется, видел нужный мне камень у стены при входе на кладбище. Может, мысль о фонтане мелькнула в уме на похоронах матери, когда мы входили на кладбище. Камень, что возле церкви, - собственность священника. Надо с ним переговорить, но мне не к спеху. Никто не торопит меня, как бывало в Америке, никто не гонится по пятам. Зато теперь я все делаю не спеша. Гляжу на бегущих мимо собак. Захожу в табачную лавку купить сигареты, смотрю в глаза Гарибальди, взирающему на меня с открытки. Выхожу из лавки и останавливаюсь возле Центральной площади: красный песчаник, в глубине громада собора, облицованного розовым мрамором, в полоске тени сидит человек в черном, перед ним, как протертые на коленях джинсы, две канистры из прозрачной пластмассы - блекло-голубые лужицы посреди пустынной площади. Вспомнил: так же неподвижно сидели индейцы под огромными валунами, увязшими в пустыне. Пришли на ум мосты через Ист-Ривер - Бруклинский, например; перед глазами снова копошились крошечные, как муравьи, негры: торговали вразнос у подножия пилонов; склонялись динамитчики-пуэрториканцы. Я подумал: в мире найдется немало других мест, где материя грандиозна и мал человек, забившийся в тень; где люди, возвращаясь домой или бродя в поисках новой полоски тени, напоминают индейцев, взваливших на спину горы, негров, сгибающихся под тяжестью мостов, или итальянцев, передвигающих на своих плечах кафедральные соборы. Но все это обман зрения. Мир огромных вещей неподвижен: он лишь отбрасывает тень, в гуще которой роятся маленькие человечки, мучит их безработица, терзают невзгоды, и все-таки, не будь их, разве не утратили бы своего великолепия и грандиозности все эти соборы, горные кряжи и мосты? Быть может, этой цели служит человеческое отродье?