Первой посетительницей оказалась в семь часов пятьдесят семь минут тридцать секунд — эти памятные цифры наморгал секундомер в вестибюле — девочка Катя Тверитина, пять лет, пришедшая с мамой. Парамонов вписал её фамилию в пропуск и пожал ладошку. Это же надо, вы подумайте, какое дело — совершенно исключительное: когда его, Емельяна Парамонова, уже не будет на свете, молодая женщина Катерина Тверитина коснётся с лесенки поджатыми пальцами ноги прохладной и знобкой поначалу водной поверхности и, собравшись с духом, окунётся, поплывёт куцым, милым бабьим брассом. По воде, которую он ей налил, Емельян. Конечно, вода уже будет не та, тысячу раз сменится ввиду рециркуляции. Не та и всё же та. Парамоновская водичка.
А немного позже случился позор. Когда девочку Катю с почестями и умилениями проводили в бассейн все бассейные девы и дамы и лучший тренер Татьяна Тимофеевна Рябцева, с превеликим трудом переманенная Емельяном из соседней области, протянула из воды загорелые руки: «Прыгай, детка, ловлю». Катя Тверитина издала истошный вопль, и у неё потемнели трусишки. Мама Катю унесла.
«Больная, должно быть. Истеричка», — предположил Борис Песчаный. «Сами вы больной, — вскинулась Татьяна Тимофеевна. — Вы же институт физкультуры кончали — и не стыдно? Слушайте, — зыркнула на окружающих глазами, — да в таком возрасте большинство детей боится высоты! Прорва денег вбухана в нашу роскошь, а без элементарных лягушатников всё — на фу-фу!»
Отсюда проистекли последующие события, в силу которых Емельян Парамонов, повелитель воды, третий день валялся на кушетке и воды своей, видимо, был лишён.
На пятый день его вызвали по телефону к генеральному директору. «Не пойду», — сказал он. «Не советую», — проговорил на том конце провода холодный голос молодого, вышколенного, бестрепетного помощника. И Парамонов пошёл.
Тут-то как раз и накричал на него Залёткин, что он — Пугачёв и самозванец. Залёткин гремел, возвышаясь над столом, над Емельяном, похожий в своём бостоновом костюме с бесформенными, вислыми ватиновыми плечами на стог. Гремел, грохотал, и ярость текла из заушин в виски, но другая — она не закладывала сосуды свинцом, а расширяла их. Такое бывает на охоте или когда рубишь дрова. Если на кого и свирепел Залёткин, то на себя — потому что ему нравился этот Пугачёв Емельян Иванович. Чёрт Иванович, народный, видите ли, заступник, разбойничек. Ведь и тут не смолчал, вклинился с упрямым и непочтительным заявлением о необходимости доломать, что поломано, и построить лягушатники эти, мышатники. Ёлки, видите ли, палки.
Залёткин смотрел на него в упор. Немногие на комбинате выдерживали взгляд этих глаз, серо-розовых, налитых, вытаращенных, Парамонов выдержал. Залёткин опустился в кресло. И тихим деловым голосом спросил, когда будут сданы мышатники. Парамонов сказал, что на лягушатники нужно десять дней. Залёткин спросил, потребуется ли дополнительная рабочая сила. Парамонов ответил, что потребуется бетономешалка, но рабочая сила не потребуется. «Хозспособом», — кивнул Залёткин и записал на календаре дату сдачи.
— За прогул вычтем. Более вас не задерживаю.
И тут, дойдя до двери, Парамонов вдруг обернулся:
— Товарищ директор, я интересуюсь спросить.
— Прошу.
— Вот вы, когда ломали школу и ясельки, ведь тоже на себя брали, дак и чо?
— Более не задерживаю, — повторил Залёткин, и в голосе прозвучал дальний громовой раскат.
Вопрос задел генерального. Разбередил в нём и давний испуг, даже оторопь, в чём никому никогда не признаешься, и ошеломительную решимость, словно в прорубь ныряешь. И вообще — лихие времена.
Случай в городе помнили. Он стал легендой, более того — точкой отсчёта: «Это до того, как Залёткин бараки ломал, или после?» Сорок седьмой год, на сердце легко, животу туго — ремень на последнюю дырку затянут. Конец квартала, март. Конец дня или, можно сказать, самое начало: часам к двадцати, двадцати одному оживал безмолвный до той поры телефонный аппарат спецсвязи с центром. К полуночи сводки со всех участков трудового фронта страны должны были лечь куда положено. С трубкой этого аппарата, прижатой к уху, Залёткин стоя дослушивал замнаркома. Буря пронеслась, ворчание было неизбежным шлейфом грозовой тучи. И тут в кабинет без доклада ворвался начжилотдела. Фронтовик, исполосованный ранениями. Его мало что могло вывести из себя даже на такой беспокойной должности. Но он вбежал, он махал единственной рукой, призывая директора скорей положить трубку — такую (он знал, какую) трубку! Залёткин понял — ЧП.