Время ужинать — все бросают свои дела и торопятся в маленькую столовую. Еду приносят из главной кухни в больших серых судках, и все что мне надо делать, — это следить за тем, как они разложат её по синим пластиковым тарелкам, накроют на стол и съедят. У нас сегодня переваренные макароны, консервированный тунец, творог, яйца вкрутую и водянистая манная каша. Едят они, как правило, чинно, но мне все равно надо быть рядом. На всякий случай.
Я стою в столовой и наблюдаю за тем, как они поглощают больничную еду в громадных количествах и в сосредоточенном молчании. Я слежу за тем, чтобы никто не порезался ножом, или не начал драться, или не проглотил язык. Они заканчивают, и назначаемые на каждый день дежурные идут мыть посуду. Я ухожу в телевизионную комнату, где уже смотрят кино Амос Ашкенази, Иммануэль Себастьян и Абе Гольдмил. Крестоносцы уже кончились, и на экране Майкл Кейн в роли плохого парня. Грабителя. Или медвежатника. Так или иначе, он там старый, он в депрессии, ему не везет, у него нет работы, но все равно он продолжает составлять всякие замысловатые планы легкой наживы, и все это в духе черного сарказма, столь характерного для старых, депрессивных британских негодяев, которых оставила удача и которые сидят без работы.
Из-за ужина я пропустил начало, но, насколько я понимаю, Джек Николсон — как раз тот, кто наконец-то нанял Майкла Кейна. Правда, я так и не понял, что они хотят сделать. В двух словах — они хотят пробраться на яхту к какому-то богачу срезать автогеном дверцу и украсть особенно крупный бриллиант.
Все было бы совсем просто, если бы не было этой неимоверно стервозной, занудной, загорелой дочерна женщины неопределенного возраста с начисто выбеленными перекисью волосами (подозреваю, это жена Джека Николсона), которая, судя по всему когда-то была красивой, но увядшая красота сделала её раздражительной, озлобленной, подозрительной и мстительной. Еще там есть парень лет восемнадцати, — кровь у него горяча, а сам он неугомонный и накачанный, — думаю, это сын или пасынок Николсона. Его роль заключается в том, чтобы попадать в переделки с законом да ходить без рубашки.
А еще там есть такая суперсексуальная, симпатичная, но опасная девушка лет шестнадцати. У неё темные зовущие глаза, гладкая, бронзового цвета кожа и сногсшибательная фигурка. На ней что-то похожее на униформу медсестры, но я думаю, что она не настоящая медсестра. Скорее няня. Или домашний учитель. Или нянечка? Или сиделка. Но уж если сиделка, то без сомнения, сиделка-женщина. Её наняла жена Джека Николсона выполнять какую-то работу по дому, но ты абсолютно не удивляешься тому, что она все время расхаживает в облегающей блузке и очень короткой юбке, бесстыдно соблазняя и отца, и сына (или пасынка). А её работодательница становится от этого еще более озлобленной, раздражительной, подозрительной и мстительной старой стервой.
Дождь никак не кончается. Я стою у окна и пытаюсь увидеть свою «Джасти» на стоянке. Но там египетская тьма, как говорят на иврите, и все, что я вижу — это отражение телеэкрана. Я опять сажусь в свое пластиковое кресло. Амос Ашкенази дремлет на диванчике и периодически роняет голову на плечо Иммануэлю Себастьяну. Я поджимаю правую ногу, упираясь подбородком в колено, и завязываю шнурки. Кончики шнурков мокрые. Абе Гольдмил покашливает, вытаскивает свой коричневый блокнот из кармана пиджака и подает мне. Из кухни выходит Урия Эйнхорн. У него грязные очки и зеленая бейсболка с надписью South Dakota. Деста Эзра, дежурная на сегодня, молча подметает пол.
Сейчас здесь все, и я могу всех представить, сказать по нескольку слов о каждом, но я обещал вам рассказать про Абе Гольдмила, так что потерпите немного: к концу третьей главы мы со всеми познакомимся. И только про нашего новичка, Ибрахим Ибрахима, я знаю совсем мало.
А вот Абе Гольдмил как раз один из тех, о ком ты знаешь много, скорее всего потому, что ему вечно хочется что-то тебе показать. Как правило, это его стихи. Глупые стишки. Он их пишет в свой маленький коричневый блокнот. Если честно, он не такой уж плохой поэт, но почему-то, скорее всего потому, что он душевнобольной, он посвящает весь свой талант сочинительству гиперболических любовных лимериков во имя Джули Стрэйн, голливудской актрисы из второсортных фильмов, а по совместительству фотомодели для ню и порнозвезды, к которой он воспылал страстью. Я открываю помятый блокнот. Абе Гольдмил внимательно смотрит на то, как я читаю, и явно ожидает похвалы.