— Джули Стрэйн — посланный небом мессия в теле женщины, — изрекает Абе Гольдмил. — Ангел, чья миссия — учить нас истинной силе приверженности, посвящения и веры.
— Видишь? — спрашивает Амос Ашкенази.
— А тебе что с того? Пусть себе говорит про Джули Стрэйн. Он это постоянно делает.
— Но я хочу смотреть телевизор.
— Потом посмотришь.
— Джули Стрэйн — не только высшее существо, воплощенное в самом прекрасном из живущих созданий, — вещает Абе Гольдмил, — но и само средоточие силы воли. Она не родилась знаменитой. Она не родилась красивой. Она не родилась на пике славы. Но из безымянной маленькой девочки она стала самой очаровательной дивой сексуальности, делая свою карьеру своими голыми руками.
— И голыми сиськами, — встревает Иммануэль Себастьян, продолжая кивать.
— Джули Стрэйн, — продолжает Абе Гольдмил, игнорируя реплику Иммануэля Себастьяна, — служит нам живым подтверждением того, что нам стоит лишь научиться двум простым вещам, а именно любить себя и верить в свои мечты, и не будет абсолютно ничего, что было бы нам неподвластно.
— Скажи ему, чтобы перестал, — говорит Амос Ашкенази. — Он тут сходит с ума.
— Кто бы говорил!
— Ты не можешь разрешить ему командовать тут, — говорит Амос Ашкенази, — ну пожалуйста.
— Но сперва, — сообщает Абе Гольдмил, — ей пришлось пройти испытание. Прежде чем осуществить свое предназначение, ей пришлось долго ждать. Подобно бабочке, которая желает выйти из кокона, ей пришлось почти три десятка лет просидеть дома, подобно заключенной в своем похожем на тюрьму городке, вынужденной притворяться, что она удовлетворена своей скучной жизнью безропотной домохозяйки. Но она никогда не забывала, зачем она на этой планете. Она всегда оставалась преданной целям, поставленным перед собой, никогда не теряя веры в то, что однажды она вырвется из своего одиночного заключения и, подобно шторму, покорит мир.
— Видишь? Он как маньяк. Ты ничего с этим не сделаешь?
— Что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Позвони доктору.
— Да что с тобой творится? Что это за детство? Если я позвоню доктору, то уже по твоему поводу.
Я ухожу от Амоса Ашкенази и всех остальных и иду на свое место. Здесь я пытаюсь просмотреть дурацкие газетные статьи, но все, что мне удается — так это слышать голос Абе Гольдмила из игрового зала, и этот голос мешает мне попытаться почитать статью про Коптскую Церковь в Египте.
— Самая заметная черта характера Джули Стрэйн — это, конечно же, её смелость. Смелость полностью контролировать свою жизнь, изменить путь своего существования, стать всем тем, чем она могла, дать форму и содержание своему «Я» в наилучшем соответствии со своими мечтами и желаниями, создать себя заново как непобедимое божество, трансформироваться в вечную, бессмертную королеву. И неудивительно, что мы, её поклонники, не просто восхищаемся ею. Мы боготворим её.
— Мы? — я слышу, что опять встрял Иммануэль Себастьян. — Что-то ты не говорил, что у тебя расщепление личности.
Я встаю и иду в игровой зал. Они все по-прежнему там, и Амос Ашкенази тоже, он сидит на диване и слушает Абе Гольдмила.
— Мы боготворим её, потому что она делает то, чего в глубине души мы все хотим, но слишком боимся. Мы боготворим её, потому что она осмеливается любить себя, освободить себя, выражать себя, показывать себя, трогать себя.
— Трогать себя, — пускает слюну Иммануэль Себастьян.
— Да, трогать себя, — говорит Абе Гольдмил. — Я вижу её, — он закрывает глаза, и на лице его появляется торжественное, зачарованное выражение, — она стоит в поле золотой пшеницы в жаркий летний день, и её гладкая кожа сияет на солнце, её длинные, гибкие руки ласкают её груди, полные, подобно рогу изобилия, и спускаются вниз по загорелому животу к безупречным бёдрам, прикрывая нежный, как пух, треугольник между ними. И она запрокидывает голову, едва скрывая свой экстаз, и сияющий водопад черных как смоль волос ниспадает по её спине, и её охватывает дикий оргазм, от которого сжимаются зубы.
Амос Ашкенази встает с дивана и бросается ко мне.
— Телевизор — вот что я хочу смотреть, — он брызжет слюной мне в лицо.
— Что-что?
— Телевизор — вот что я хочу смотреть, но Джули Стрэйн — вот о чем никак не перестанет говорить Гольдмил.