Выбрать главу

Зачем мне жить на английском? Иврит — это же такой прекрасный язык. Элегантный и естественный. Что с того, что у нас нет настоящего времени? Так даже лучше: прошедшее и будущее, хорошее и плохое, мы и они. Много времен — много неразберихи. И никаких глаголов-связок. Кто сказал, что существительные должны быть связаны? Пусть будут отдельно: небо и земля, море и суша, день и ночь, человек и зверь. Так все и должно быть.

Нет оливки в моём мартини. Я должен найти её. Я знаю, где она: она с Рамзи. Уже поздняя ночь, и орды израильтян наполняют казино. Он на заправке раздает свои листовки. Она, конечно же, с ним. Я видел её взгляд. Я видел огонь в его зрачках. Я знаю, где их найти.

Я ставлю пустой бокал на барную стойку и протискиваюсь меж игроков, вперёд, я надавливаю, ударяюсь о чьи-то колени, наступаю на ноги, хватаюсь за плечи, трусь о бюсты, пробираюсь на выход, медленно, медленно.

На улице хорошо; всё немного остыло, я дышу полной грудью и иду к отелю, но её нет в комнате, конечно же, нет: она с Рамзи. Я ополаскиваю лицо и иду на стоянку, сажусь в «Джасти» и еду на заправку.

Пыль, темнота, нет огней, нет движения, как в пустыне, я еду по дороге, открыв все окна, и мягкий бриз дует мне в лицо, я смотрю на часы: уже почти четыре утра; пальмы слегка колышутся на ветру, Мёртвое море чёрное, в воздухе пахнет серой, и вдали мерцает бледная неоновая вывеска на заправке. Или это инопланетяне?

Когда мне было шесть или семь лет, я прятался под столом, если мои родители ругались. Я не мог понять, почему каждые выходные надо было устраивать эти судные дни, а не одеться и пойти в кино, или приготовить большой обед и всем сесть за стол, или просто не разойтись мирно? Позднее, уже подростком, я запирался в своей комнате и подряд проигрывал несколько пластинок с тяжелым металлом, сидя в наушниках, а крики и плач доносились до меня только когда я переворачивал пластинку на другую сторону. А вот в шесть или семь лет всё, что я мог — это спрятаться под столом и надеяться, что они не побьют слишком много посуды, не разнесут телевизор, не убьют друг друга ножом. Я хотел, чтобы прямо перед нашим домом приземлилась летающая тарелка, чтобы случилось что-то большое и из ряда вон выходящее, чтобы они прекратили ругаться и в изумлении смотрели, как меня уносят в космос. Но инопланетяне не сажают свои тарелки в жилых кварталах. Они приземляются здесь, посреди пустыни, поздно ночью, рядом со страшными соляными озерами, на пустых шоссе, и единственные, кто их заметит — это чья-то сбежавшая девушка, участник движения против азартных игр и, быть может, недоучка-помощник сиделки.

Включаю радио, но на всех станциях снова какая-то меланхолия. На Армейском Радио один старик рассказывает надтреснутым голосом о происхождении свастики. Скоро день Холокоста, и все уже готовятся: обязательные воспоминания, участие в национальных дебатах, погружение во всеобщую скорбь. Готовимся к ежегодной кульминации. Она будет в десять утра, когда в течение двух минут воет сирена, и все люди Израиля встают, вся страна, как один человек, встает, замирает и стоит без движения и быстро считает в уме от одного до шести миллионов, и думает о несчастных жертвах с сильнейшим состраданием и желанием отмщения. Самое странное заключается в том, что всякий раз эта сирена пугает так, будто слышишь её впервые. Ты знаешь, что сейчас она прекратится, ты уже миллион раз её слышал, но почему-то она всегда застигает тебя врасплох. Я, как правило, заранее где-нибудь прячусь, например, в туалете, или, если я дома один, я просто не встаю. В этом году, по всей видимости, придётся стоять и молчать, как все: надо подать пациентам пример.

В прошлом году, когда завыла сирена, мы как раз сидели в игровом зале и смотрели телевизор. Урия Эйнхорн взбесился и стал бегать, орать и пытаться спрятаться, Ассада Бенедикт смеялась над ним, Абе Гольдмил принялся ругать её за то, что она насмехается над памятью о погибших, Иммануэль Себастьян велел ему заткнуться, потому что нельзя говорить, пока звучит сирена, Деста Эзра начала плакать, и Абе Гольдмил заявил, что его дедушка погиб в Дахау, и, следовательно, он имеет право не вставать вместе со всеми, и Доктор Химмельблау сказала, что если уж я не могу выполнить такую простую задачу, как заставить их стоять молча в течение двух минут, то как я могу ожидать от них — или от неё — какого-то уважения?