Однажды, в типичный пятничный Тель-Авивский полдень (жарко, липко, медлительно), сидел я дома и просматривал газету за выходные и увидел маленькое объявление в рекламной колонке: «Поэту Даниэлю Альмогу требуется помощник-переводчик». Помните, я говорил, что иврит — это язык, в котором есть различение между мужским и женским родом существительных? Ну так вот, «помощник» в объявлении был женского рода, так что я позвонил коллеге по преподаванию арабского, младшему лейтенанту, и пригласил её на чашку кофе. Мы немного побеседовали, в основном о разных способах образования страдательного залога, а потом я попросил её позвонить ему.
Его не было дома. Я попросил её оставить сообщение. Он перезвонил через час. Я снял трубку. Сказать, что я волновался — ничего не сказать. Даниэль Альмог звонил мне домой. И я разговаривал с ним. Он спросил, можно ли позвать к телефону Ширу, я ответил «сейчас» и передал ей трубку. Это, конечно, немного, но между нами состоялся некий акт коммуникации, пусть даже короткий и деловой.
— Вы знаете французский? — спросил он у неё.
— Нет.
— А немецкий?
— Нет.
— Русский?
— Очень жаль, но нет.
— Английский?
— Да.
— Это ваш родной язык?
— Нет.
— Печатать умеете?
— Боюсь, что нет.
— Да ничего, — сказал он. — Приезжайте.
Она повесила трубку.
— Старый развратник, — сказала она.
— Он великий поэт, — сказал я.
Через несколько месяцев он умер, и во всех газетах писали, что он был безнадёжным бабником. Шира позвонила мне: «Вот видишь?»
— Ему просто было одиноко, — сказал я.
— Напиши уже свою работу, — говорит Кармель, — вместо того, чтобы тратить время на свою дурацкую книжку.
— Я думал, тебе понравилась моя книга.
— Ну так вот. Она мне не нравится.
— Почему?
— Скажу тебе честно: я считаю, что такое время, как сейчас, требует более серьёзного и ответственного отношения к литературе, такого подхода, который сосредоточится на нашей общей вере в единство и человечность перед лицом всех ужасов, что творят наши враги.
— Значит, тебе не нравится, так что ли?
— Само собой, я не хочу отбивать у тебя охоту работать над этим проектом, но мне кажется, что игривая метабеллетристика и полная отсылок к самому себе проза — это такие изощрённые штучки, которые более уместны в более благоприятное время, в те дни, которые, несомненно, придут в будущем. А вот сейчас, когда наши солдаты рискуют жизнями каждый день для того, чтобы защитить саму твою возможность творить литературу, тебе, несомненно, следует умерить свой сарказм и критику и свести ядовитую иронию и неблагодарные пародии к минимуму.
— Но ведь сцены секса тебе понравились, не так ли?
— Собственно говоря, мне были не слишком интересны твои жалкие попытки создавать эротические сцены, большинство из которых я нахожу глубоко оскорбительными. Откровенно говоря, они не сексуальны. Они отвратительны.
— У этого есть определенная цель.
— Ну да, я понимаю, что ты используешь секс и насилие в качестве фигур речи, которые отражают — или не отражают — общепринятые нормы поведения, как личные, так и общественные, но скажи: тебе действительно надо было совокупляться со своей девушкой столь противоестественным способом, чтобы что-то доказать? Признаюсь, я была шокирована такой безвкусной демонстрацией литературной распутности. Боюсь, что ты рискуешь настроить против себя множество потенциальных читателей.
— Кому какое дело до читателей?
— Это не говоря уже про вводящие в заблуждение непоследовательности и неточности.
— Это например?
— Это, например, некоторые персонажи, которые, если я правильно понимаю, призваны олицетворить так называемую хамелеонову природу нашего морального меньшинства. Но ты должен сознавать, что перестройка на воинственный лад — вещь вполне понятная для военного времени.
— Понятная?
— Естественно. Это — акт веры. Это то, что спасает нас.