- Мораль не мораль, а объяснить должен.
- Ты зарапортовался совсем. То "прыгну", то "кидайте меня ребята", а то уперся как бык - и ни с места. Да это же срам на всю бригаду! Чепе! Завтра в округ, а то, глядишь, и в Москву доложат.
- Я кому угодно скажу, не от страха. Честно. Просто обидно стало: все люди как люди, а мне, как последнему трусу, коленом под зад...
- Эти штучки, Слободкин, мы уже знаем! - рявкнул Кузя, самый справедливый человек на свете, в том числе и в первой роте. - Ты же просил тебя скинуть?
- Просил.
- Ну?
- Ну а потом передумал, сам решил прыгать, без всяких толкачей. Принципиально.
- Ну и прыгал бы себе на здоровье. - Пока все прыгнули, пока я отцепился...
- "Пока", "пока"...- передразнил Слободкина Кузя. - Вот я
сам за тобой прослежу.
Ничего вроде бы особенного не было в Кузе, никаких не значилось за ним подвигов, как, например, за Поборцевым, прошедшим большую солдатскую школу, но Кузя в сознании ребят стоял с командиром рядом из-за своего прямого, справедливого
и твердого характера.
Когда Кузя сказал Слободкину: "Я сам за тобой прослежу", тот понял теперь пощады не жди.
В тот день, когда были объявлены очередные прыжки и пришла пора Слободкину взбираться в самолет, бедняга и не пытался скрыть охватившего его волнения. Он хотел махнуть кому-то рукой на прощанье, но у него получился такой беспомощный жест, что у каждого сжалось сердце, Вечером бойцы собрались в ленинской комнате для разбора учений.
В самом начале своего выступления старший лейтенант Поборцев сказал, что прыгнули все отлично, в том числе и Слободкин, за которого волновалась вся рота.
Слободкин молчал. Только молчал уже не так, как там, в самолете, молчал совсем по-иному. По вид у него был такой, будто он ничего особенного сегодня не совершил. Он ведь и действительно не сделал ничего выдающегося. Всего лишь первый шаг к тому, чтобы стать таким же, как его товарищи, как Брага, Кузя, как десятки и сотни других.
- А все-таки Слобода со всей ротой в ногу шагает! - сказал перед отбоем в курилке Кузя и как-то особенно вкусно и смачно затянулся махоркой.
Он всегда так вкусно и смачно затягивался, когда у него было хорошее настроение.
Глава 2
Первая рота спала крепко, видела сладкие сны. Как же еще спать, когда намаялись до чертиков? Какие же еще видеть сны, если тебе двадцать, и то, почитай, неполных?
Самый сладкий сон снился, конечно, Слободкину. Он тогда пошутил, что видел сон "по уставу", а сегодня именно такой ему и пригрезился. Будто подошел к бомбовому люку, оттолкнул локтями всех своих "опекунов", посмотрел, не стоит ли кто за спиной, и, убедившись в том, что ни одно колено в него не нацелено, ринулся в разверстую пасть люка, перепуганный насмерть и торжествующий...
Когда он проснулся, у него было такое ощущение, что сон продолжается, - вся рота только и говорила о прыжке Слободкина. Как отстранил всех от себя, как оглянулся, как бросился в люк и рванул кольцо...
Рота тем воскресным утром проснулась задолго до семи, без всякой команды дневального. И все Слободкин был виноват, его вчерашний прыжок.
Слобода, счастливый, лежал на койке и принимал поздравления.
- Ты, чертяка, весь мир потряс! Весь мир и старшину нашего Брагу Ивана Федоровича, - подвел итог поздравлениям Кузя. - Надо бы выпить по этому случаю, да вот беда - нет ни чарки, ни горилки, - подлаживаясь под украинский говорок Браги, продолжал Кузя. - Ну, так и быть, получай пол-литра из моего энзе.
Под дружеский хохот всей роты Кузя достал из тумбочки флакон тройного одеколона, вылил содержимое в алюминиевую кружку, разбавил водой из бачка и с торжествующим видом, шлепая босыми ногами, подошел к Слободкину.
- Пей, Слобода, мировой коньяк "десантино". Пей, но не напивайся, один глоток, остальное - по кругу.
Слободкин отхлебнул, закашлялся, передал кружку соседу по койке.
- Экономь, братцы, горючее! - покрикивал Кузя.
Шутки шутками, а немало глотков оказалось в той кружке. Добралась она и до дневального, когда тот уже приготовился крикнуть: "Подъем!"
- Символически, - успокаивал дневального Кузя, - сами понимаем: на посту нельзя.
Дневальный увертывался от ребят, хотя по всему было видно - и ему страсть как охота разделить всеобщее торжество.
Когда уже вся рота, дурачась, пела "Шумел камыш...", в казарму вошел Поборцев. Но он не рассердился при виде такого зрелища. Подсел на край койки Слободкина и сказал:
- Поздравляю. Примите и мой подарок: через две недели в субботу увольняетесь в город на целые сутки. Довольны?
- Спасибо, - совсем не по уставу ответил Слободкин.
Давно у Слободкина не было такого праздника, как сегодня. Весь день он писал письма и балагурил с приятелями. Напишет письмецо - и к друзьям в курилку. Покурит, почистит и без того до блеска надраенные сапоги, поговорит о том о
сем - и снова к столу.
- Ты как Наполеон у нас, - смеялись ребята, - тот, говорят, по сто писем в день строчил.
Слободкина этим удивить было трудно, он и в обычные-то дни писал в каждую свободную минуту, а сегодня у него был особый резон переплюнуть любого Наполеона. Да и адресов много: матери в Москву, другу на Дальний Восток, другому другу в Ленинград, а главное - той, кому посвящены все его мысли и дела, имени которой не знал пока никто в роте. На конвертах он старательно выводил: "И.С. Скачко". Но писарь, через которого шла вся корреспонденция роты, уже догадался, что "И" это вовсе не "Иван" и не "Илья".
Слободкин сидел в красном уголке первой роты и писал: "Добрый день, Иночка! Я был трусом. Слышишь? Самым настоящим. И мне не стыдно сегодня в этом признаться, А вчера я все-таки прыгнул. Сам, без всяких толкачей. Командир доволен, В следующую субботу дает увольнительную на целые сутки! Представляешь? Я так рад, что не могу сообразить сейчас, много ли времени до нашей субботы. Сколько часов? Сколько тысяч минут? Скорей бы, скорей летели дни, часы, минуты! А потом - целые сутки вместе! Ты знаешь, Инка, я сейчас такой храбрый, что, кажется, расцеловал бы тебя при всем честном народе. Чур, это между нами: командир узнает - отберет увольнительную..."
Слободкин перечитывал письмо, разрывал на мелкие клочки, принимался за следующее. Оно опять начиналось словами: "Добрый день, Иночка". Только о прыжках в нем уже ни слова. Нельзя же, в самом деле, рассекречивать часть, сто раз об этом говорено. Ну, а раз нельзя о прыжках, так и о трусости и о храбрости ни к чему. Слободкин писал: "Я жив, здоров, чего и тебе желаю". А потом с ожесточением уничтожал и это письмо. Принимался за новое: "Милая, милая Иночка! Мне дают увольнительную, я приеду в Клинок и опять скажу все те слова, которые тебе так понравились: дорогая, хорошая моя, я люблю тебя! Понимаешь? Люб-лю!"
Ни одного письма Слободкин в это воскресенье так и не отправил. Просто он стал действительно считать дни и часы, оставшиеся до встречи. Считал и потом - на марше, на стрельбах и, да простит его замполит Коровушкин, на политзанятиях...
Это были самые длинные дни и часы Слободкина. Если бы не служба, не железная необходимость выполнять свой солдатский долг, эти дни и часы, наверное, вообще никогда б не кончились.
Но служба есть служба, она из земли подымает солдат и кидает в бой, а с живыми и подавно не церемонится. Началась новая неделя, а с нею новые тревоги, новые учения.
Уже в понедельник, во время очередных занятий по укладке парашютов, по роте прошел слух - завтра прыжки.
Спокойно, с достоинством встретил эту весть Слободкин: ни один человек в роте больше не смотрел на него сочувственно, ни один! Он и сам теперь мог бы кого-нибудь пожалеть, только вот кого? Новеньких не было, и ожидались не раньше осени. Правда, осень уже не за горами. Это особенно чувствовалось во время полета - с высоты хлеба выглядели совершенно желтыми, спелыми, почти совсем готовыми к жатве.