Разве могли в то утро предположить десантники, какие реки крови скоро разольются по земле из человеческих жил? Не догадывались даже, но вид и цвет этих нескольких капель, обагривших гимнастерку Шахворстова, вселили еще большую тревогу к их сердца. Смерть уже охотилась за ними. На каждом шагу.
Этой осенью Шахворстов должен был демобилизоваться и ехать на Дальний Восток, к своей невесте, которая ждала его. Уже был куплен в складчину, втайне от Шахворстова, синий бостоновый костюм - "приданое" (Кузя купил, когда ездил в Москву). Уже готовили ребята и другие подарки, сочиняли поздравительные стихи, фотографировали Шахворстова, надев на него синюю командирскую пилотку, чтобы еще более бравым выглядел сержант перед невестой. Всем хотелось, чтобы смотрел он орлом. Для этого пилотка лихо заламывалась набекрень.
Хоронили Шахворстова на кладбище, расположенном неподалеку от казарм.
На свежий холмик земли рядом с цветами была положена синяя пилотка, поблескивавшая на солнце эмалевой звездочкой.
Над кладбищем прошли бомбардировщики. Они летели низко и тихо, бросая на землю косые ширококрылые тени.
А дороги за кордоном все пылили и пылили. Гудели моторы, громыхали колеса, звенели подковы.
Все более напряженным становился и без того изнурительный темп учений наших десантников. Тревога! Тревога! Тревога! И марш-бросок после каждой. Если такое совпадает с днем сухого пайка - собирай все свои силушки. Рыжая селедка, кремень сухаря да кружка жгучего чая. Вот и весь дневной рацион. Стискивай зубы, подтягивай ремешок. Ну и песню, конечно, давай. Вынь да положь песню.
И как это все-таки мудро многое на свете устроено! Все уже выпотрошены. До конца. Старшина требует от бойцов невозможного. Откуда же взять эти силы, чтобы песня слетела с пересохших селедочных губ? Чтобы натруженные плечи распрямились, чтобы ноги обрели устойчивость? Запевают нехотя, со злостью даже. Вернее, не запевают, а вторят старшине - еле слышно. Проще говоря, чуть шевелят языком, чтобы не придрался старшина, не разгневался, не остановил строя.
Но вот происходит чудо. Шаг за шагом, вздох за вздохом. Все громче и стройней голоса, все увереннее ритм и такт. Про Катюшу. Про трех танкистов. Про махорочку...
Вырвалась, выстрадалась песня! Теперь уже не сникнет, пока не доведет до привала. И только тут оставит солдата, и то ненадолго. Привалы коротки, ой как коротки привалы! Только лег, расстегнул ворот, разбросал руки в колеблемой стрекозами траве, не успел поделиться табаком с соседом, а старшина уже на ногах. Глаза бы в ту минуту на него не смотрели! Но не отведешь ведь глаз от старшины. Вот и смотришь на него! И от усталости даже не слышишь его голоса, по движению губ догадываешься:
- Подъем!..
Если встанешь точно в том месте, где лежал, если каждый встанет точно в том месте, где свалила его усталость, - будет уже готовый строй. По четыре в шеренге. Чуть подравнял, подправил кое-где - и двигай дальше. Запевай любимую. Любую запевай, только запевай, запевай, запевай поскорее, чтобы не одолела тебя предательская усталость.
- Подъем!..
И все в строю. Строй двинулся, зашагал, запел. Его теперь не остановишь. Даже если песня кончится. Одну песню сменит другая, другую третья. И клубится песня над всеми дорогами, над колонной каждой, над шеренгой...
Глава 3
Сегодня опять, как всегда в воскресный день, никаких прыжков и учений. Первой роте снова снятся сладкие сны.
Слободкин блаженно улыбается сквозь сон. Ему и сам бог велел. В прошлую субботу он побывал в Клинске, повидался с Иной и всю неделю после этого поглядывал на всех загадочно, смущенно и многозначительно. Тайна "И.С.Скачко" окончательно разгадана в первой роте. Слободкин не стесняясь начинает писать на конвертах: "Ине" - и, как ребенок, выводит это имя огромными печатными буквами. У ротного почтаря буквально рябит в глазах от этого бесконечно повторяющегося: "Ине... Ине... Ине..."
- Ине? Опять? - при всех громко спрашивал он Слободкина.
- Ине. Опять,- отвечал Слободкин. Громко. При всех. Гордо и торжественно.
- Ну давай, давай.
Браге снится отпуск. Старослужащий. Давно дома не был. А тянет, ох как тянет к родному порогу, на Харьковщину, к Зеленому Гаю, Привык к роте, сроднился с бойцами, со службой, но иногда заскучает, застонет сердце, ничем не уймешь. Вот и грезится Браге, будто дома он. Идет от вербы к вербе, от хаты к хате, старикам кланяется, девчатам подмигивает, но не всем, с выбором, а сам выискивает глазом ту чернявую, которая еще помнит, не может не помнить его. Сейчас найдет, окликнет... Узнает ли? Первый раз Брага Зеленым Гаем в военной форме идет. И значка парашютного на нем никто не видел еще. Вот все и спрашивают: "Кто такой? Откуда взялся хлопец?" А под значком- подвеска блестящим ромбиком, на подвеске ротный умелец выбил цифру 40. Кто из зеленогаевцев знает, что это такое? Никто, наверное, и не догадывается, что Брага сорок раз кидался в бомбовый люк самолета, сорок раз испытывал на себе тяжесть динамического удара, а он даже без полной боевой выкладки пятьсот килограммов весит, ну, а со снаряжением и того больше, как тряханет - только держись, не растеряй своих косточек. Потому-то так гордо позвякивает подвесочка под значком и сияет, тщательно надраенная мелом.
Сейчас заметит Брагу чернявая, выглянет вон из того оконца. Старшина замедляет шаг, поправляет пилотку, раздергивает складочки гимнастерки под ремнем...
Что снится Кузе? Он ведь недавно из отпуска. Но и Кузя тоже видит свой дом в Москве, на Серебрянической набережной. Видит старую мать, с которой так мало побыл из пяти коротких отпускных дней. Все бегал по городу, выполняя поручения ребят, - для родной матери времени почти не осталось. Но она не корила его: другие матери ждали сына ее. Материнские сердца все одинаковы...
И вдруг все эти сны спутал, скомкал один бессердечный, ничего, кроме службы, знать не желающий человек.
- В ружье! - прогорланил дневальный Хлобыстнев.
Но первый раз за все время службы ни один солдат не поднялся по этой команде. Только едкие, злые шуточки полетели изо всех углов казармы:
- Ты что, ошалел? В воскресный-то день?
- Дневального на мыло!..
- В ру-жье! - еще раз настойчиво рявкнул Хлобыстнев.
Рота лежала. Больше никто не ругался, не ворчал. Ребята просто перевернулись с боку на бок и, злые, возмущенные глупой выходкой, пытались заснуть.
В это мгновение отворилась скрипучая дверь, рядом с дневальным встал командир роты, Они пошептались, поглядели вокруг, и новое "в ружье!" сотрясло воздух казармы.
Сто двадцать одеял взлетели вверх одновременно, сто двадцать человек метнулись к тумбочкам, к сапогам, выстроившимся в проходах между койками. А потом - к пирамидам, к оружию.
Дневальный почему-то уже не мог остановиться. Может, и впрямь ошалел? Рота уже выбегала строиться, а он все кричал и кричал свое осипшее, уже нелепое, уже никому не нужное "в ружье!".
Он так и остался стоять у тумбочки. Один в пустой казарме, среди воцарившейся тут тишины. Впрочем, тишина была недолгой. Где-то завыла сирена. Ее звук ворвался через открытые окна, заполнил все пространство от пола до потолка. Раскрытыми парашютами влетели в глубину казармы белые оконные занавески. Хлобыстневу стало жутко. Сирена выла и выла с маленькими паузами, от этого звук ее множился, казался хором десятков сирен, пытавшихся перекричать друг друга, перекрыть рокот самолетов, шум выстрелов. Да, да, это были выстрелы, дневальный все явственнее улавливал их сквозь общий гул, нараставший с каждой минутой. Но и этот шум скоро был задавлен громадой новых. Уже ухали тяжелые взрывы. Один, другой, третий... Все ближе, ближе, где-то совсем рядом.