— Ну и что, что пять годов! Нюрка ко мне и в колонию приезжала. Что, скажешь не приезжала?
— В первый год приезжала. А теперь жалею…
— А кто докажет, что ты и потом не приезжала?
— Товарищ Кончиков. Я вынужден составить протокол и задержать вас.
— А я не ломал дверей! А кто докажет? Кто вам права дал? Как что, так протокол! Я к депутату пойду.
— Отлично, мой дорогой, и к депутату пойдете, и сами заявление напишите, вам сейчас бумаги дать?
Благо я захватил с собой сумку, в которой всегда были ручки, карандаши и бумага. В две минуты я набросал протокол и сказал:
— Потерпевшие, прошу вот тут расписаться. Отлично. А теперь вы, товарищ Кончиков. Не желаете? Прекрасно. Законодательством предусмотрено и это. Так и отметим: Кончиков от подписи отказался. А у нас есть еще свидетели — некие Брюзжаловы, жильцы этого дома, они-то нам и просигналили. Как малышка? Спит?
— Наорался и уснул, бедный, — простонала старуха, тут же всхлипнула и затем навзрыд, видать, долго сдерживалась бабуся, да потом как запричитала, бедная: — Да за что же он нас, окаянный? Да кто ему права дал так обижать людей?
— Вот что наделали, товарищ Кончиков, а небось в колонии сами осуждали возвращенцев, кричали: "Позор рецидивистам!", а сами-то не успели и воли-то хлебнуть, как опять совершили преступление. Ну что, в наручниках поедем или по-доброму сами в фургончик сядем?
— Да не трогайте беса проклятого! Отпустите его, окаянного! — это старуха завопила. Нюра молчала. И вдруг что-то стряслось с Кончиковым:
— Гражданин начальник, Христом Богом прошу, отпустите меня, век буду помнить. Ноги моей здесь никогда не будет. Никаких прав у меня на Нюрку и на младенца нету. Обидно мне стало: вышел из колонии, и никому нет дела до меня, и нет, где приткнуться, поддал на базаре и притопал сюда, а куда еще, когда ни дома, ни угла, ни жены…
Он еще о чем-то рассказывал, и мне жалко было Кончикова, и хотелось ему даже отвалить из тех моих денег, какие сюда привез, этому подонку сказать хотелось: "Иди с миром и помни, что на свете есть добро", но тогда бы игра нарушилась и узнал бы он, что я никакого отношения к прокурорскому надзору не имею, и чем бы все это закончилось — не знаю. И я строго сказал:
— Дверь навесь, сукин сын, и чтобы духу твоего не было здесь. А документик мы все же припрячем. Впрочем, давай так договоримся. Ты все-таки подпись свою поставь под протоколом.
Я надписал: "По окончании предварительного допроса Кончиков свою вину признал", и Кончиков весьма и весьма нехотя расписался. Когда его не стало и все облегченно вздохнули, я сказал:
— Вы уж меня извините, что я выступил перед вами в роли прокурорского надзора.
— А мы думали, и вправду вы прокурор, — улыбнулась Нюра.
— Это вас сам Господь послал, — прошамкала старуха.
62
Я подошел к коляске. Мне показалось, что ребенок не дышит.
— Послушайте, давно он у вас спит?
— А как после обеда Сашка заявился, так он, бедный, наорался и заснул.
Подошла мать ребенка. Наклонилась к нему:
— Спит, сыночка моя. Спит.
Как же хорошо мне стало, когда ребенок открыл глаза и безнадежно грустно, а может быть, и безразлично поглядел вокруг. Глаза у него были, как два дымчатых топаза, с сероватым отливом, и великолепен рот. Нижняя губка оттопырена, кончики губ чуть-чуть опущены: вот-вот выразит свое недовольство этим миром. Диатеза сейчас не было, кожа была на редкость чистой, розоватой и светящейся.
— Дайте мне его подержать.
Я взял ребенка на руки, и он тут же заплакал. Мать сунула ему грудь, он вцепился в нее двумя ручонками, а один свой дымчатый топаз на меня нацелил: "Чего тебе от нас нужно?"
— Послушайте, — сказал я неожиданно для себя, — а не хотели бы переехать в мои апартаменты?
— Это чего еще? — насторожилась старуха.
— Ну посудите сами, как можно ребенка в такой сырости держать?
— А вам-то что? — старуха нахмурилась. — Вы хороший человек, но не надо над нами смеяться.
— А я не смеюсь. У меня великолепная двухкомнатная квартира в центре города, все удобства, телефон, лифт, застекленная лоджия, кухня — двенадцать метров. Жить будете по-человечески.
— А эту куда?
— Да куда хотите.
Анна молчала. Глядела на меня странным непонятным взглядом. Я спросил у нее, что может ее смущать. Она ответила:
— Не пойму я вас. Никогда не могла понять. — Она, однако, зашла за ширму и через несколько минут вышла оттуда приодетой: в белой шелковой кофте с оборками и в черной юбке в крапинку. Старуха одобрила ее переодевание.
— А семьи у вас нету? — это старуха кинула в мою сторону косой взгляд.
— Нету семьи. И не будет, мать.
— Такого не бывает, — уже по-доброму вздохнула старуха.
— Бывает. Мне крышка, — выпалил я. — Мне еще хуже, чем вашему Сашке. Я приговорен. К ошкуриванию приговорен. Так что мне ни квартира, ни семья, ничто в этом мире уже не нужно.
— Может, все-таки есть какой-то выход? — спросила Анна с участием. — У нас тут двоих приговорили, а потом заменили на пожизненное. А еще до этого троих приговорили, тоже замену произвели — на химию сослали.
— Могу признаться от чистого сердца, если мне удастся уйти от смерти, то найду я квартиру… Может быть, вы и есть настоящая моя единственная зацепка…
— А законно это будет? — спросила старуха. Ее, ведьму, мое ошкуривание не интересовало. — У нас тут сосед получил квартиру, так он фиктивный брак оформил. Все по закону сделал.
— Мама, как тебе не стыдно…
— При чем здесь стыд? Уедем к нему и этого жилья лишимся. Нету в стране законности. Это все говорят.
— У меня кооперативная квартира. Могу и дарственную оформить. А могу и продать.
— А на какие шиши мы ее купим?
— Можем условную цену поставить. Кто будет проверять, дали вы мне деньги или нет?
— Ох, Нюрка, не соглашайся. Последнее отберут у нас. Чует мое сердце.
— Да плохо оно у вас чует! — взбеленился я.
— Это у вас плохо чует. А меня сердце никогда не обманывало. Я столько пережила в этой жизни. Еще ни разу не видела, чтобы просто так, за красивые глаза, квартиры отдавали. Или вы жениться на Нюрке решили? Так и скажите. Пойдет она за вас. Куда ей, бедняге, деться.
— Куда же мне жениться, когда мне каюк?
— А нам не каюк? А всем не каюк? — завопила старуха. — Вы погодите трошки, еще Сашка возвратится. Он еще такое может устроить!
Ребеночек не сводил с меня глазеночек. Два дымчатых топаза искрились любопытством, покоем и абсолютной уверенностью в завтрашнем дне. Я сказал себе, ему, всем: "Не покину тебя, миленький. Умру, а не покину".
— Ну вы-то что молчите?
Она заплакала, и мне стало стыдно.
— Я не знаю, что и сказать. Вы меня уже раз от смерти спасли. Что я могу вам сказать? Спасибо. — И она снова зарыдала.
Словно чуя беду, заплакал и ребеночек. Этого я уже не мог вынести. Я ничуть не поразился, когда завопила и запричитала старуха. Я схватил свой портфель и вылетел на улицу.
63
— Глупо все, — думал я. — Бесконечно глупо. И добром можно причинить зло. Надо подождать. А теперь за работу. Если Вольфартова сдержит слово, то, может быть, не все еще потеряно. Как только я вспомнил Лизу, так в голове что-то поплыло: аромат переспелой дыни слегка вскружил башку. За работу, Лиза, Лиза, Лизавета! Во имя Отца, Сына и Святого Духа! И во имя двух дымчатых топазиков!
Все вдруг обрело цель. Все упорядочилось в моей голове. Я не только статью напишу, я еще и подведу исторические основания под мою паразитарную систему. Паразитарная система — это мой апокалипсис. Это предел. Это бодрость духа. Это вера в завтрашний день. Цикл нашей жизни завершен. Паразитарная система продержалась сто тысяч лет. Последние две тысячи лет — это жажда обновлений. Это тщетные попытки разрешить противоречия между нравственным идеалом личности и устоявшимся паразитарным строем общества. Великие открытия этих тысячелетий: лучшие и нравственно чистые люди не имеют права насиловать общество во имя своего личного превосходства. Общественный идеал не навязывается обществу, он вызревает только тогда, когда в свободном согласии принимается этот идеал всеми членами общества. Кроме осознанного всеобщего свободного согласия есть еще и всенародное чувство, и всенародная вера. Без них паразитаризм получает удвоенную силу. Люди, одержимые мечтой о насильственных реформах и перестройках, неизбежно приведут и себя, и общество к катастрофам. Обладание истиной не может составлять привилегию народа, как и привилегию отдельной личности. Поэтому всякое утверждение национального превосходства над другими есть Зло. Самый великий идеал человека — высокая внутренняя жизнь. Христос отличается от всех прочих богов тем, что жил, живет и будет жить высокими нравственными идеалами, напряженной внутренней жизнью.