Сейчас станет ясно, что все это имеет самое прямое отношение к моему рассказу. Я хотел сказать, что мы с Райхом совершенно по-разному воспринимали прошлое и постоянно забавляли друг друга маленькими откровеньями, касающимися наших личностных черт. Для Райха вся поэтика жизни заключалась в науке, и на прошлое он смотрел просто как на ту сферу, где можно лишний раз поупражняться в своих способностях. Для меня наука состояла в услужении у поэзии. Это убеждение укоренил во мне мой первый наставник сэр Чарлз Майерс, выказывавший вообще полное презрение ко всему, что могло считаться современным. Наблюдать его за работой во время раскопок значило видеть человека, для которого век двадцатый вообще прекратил свое существование; человека, который взирает на Историю, как какой-нибудь орел с горной вершины. К людям, как общности, он относился с неприязнью, граничащей с содроганием. Однажды он мне посетовал, что большинство их кажется ему страшно «незавершенными и ущербными». Майерс дал мне почувствовать, что подлинный историк скорее поэт, нежели ученый. Как-то он заявил, что созерцание людей, взятых поодиночке, вызывает у него желание наложить на себя руки; единственное, что заставляет его смиряться с мыслью, что он человек, это сознавание масштабов подъема и падения цивилизаций.
Те первые недели в Диярбакыре, когда беспрерывный дождь делал невозможной всякую работу под открытым небом в окрестностях Каратепе, мы с Райхом устраивали по вечерам затяжные беседы, во время которых Райх пинта за пинтой поглощал пиво, а я потягивал великолепнейший местный коньяк (различие в темпераментах проявлялось у нас даже здесь!).
И вот случилось так, что в один из вечеров я получил письмо от Баумгарта. Письмо было очень коротким. Баумгарт просто ставил меня в известность, что обнаружил в ящиках Вайсмана кое-какие бумаги, ознакомившись с которыми, пришел к убеждению, что Карел в период, предшествовавший самоубийству, был не в своем уме: он якобы писал, что «они» сознают о его усилиях и попытаются его уничтожить. Из контекста, сообщал Баумгарт, следует, что слово «они» не относится к людям. Поэтому он решает дальнейшие переговоры насчет публикации работ Вайсмана приостановить и оставляет все как есть до моего возвращения.
Я, понятно, был ошеломлен и заинтригован. Сложилось так, что к этой поре мы с Райхом достигли в своей работе такого момента, когда нам, по обоюдному согласию, можно было кое с чем себя поздравить и вознаградиться отдыхом; так что в тот вечер наша беседа шла исключительно о «сумасшествии» и самоубийстве Карела Вайсмана. Еще в начале этого долгого разговора с нами в одной компании оказались двое турецких коллег Райха из Измира. И вот один из них привел интересный факт: за истекшее десятилетие возрос уровень самоубийств в сельских районах Турции. Это меня удивило: население сельской местности большинства стран всегда вроде бы сохраняло невосприимчивость к этому гибельному вирусу, это в городах кривая самоубийств неуклонно ползла вверх.
Начатая тема привела к тому, что один из наших гостей, доктор Омар Фуад, рассказал нам, как их отдел проводил исследование по уровню самоубийств среди древних египтян и хеттов. В поздних глиняных табличках хеттского царя Арцавы упоминалось о повальных самоубийствах в эпоху царствования Мурсилы Второго (1334-1306 гг, до н.э.), и приводилось их число для Хаттусы. Весьма странно: о самоубийствах же шла речь и в менетонских папирусах, обнаруженных табличках в 1990 году в монастыре Эс-Сувейды — они относились примерно к тому же периоду (1350-1292 гг, до н.э.) и в них упоминалось о вспышке самоубийств среди египтян в царствование Хоремхеба и Сети Первого. Товарищ Фуада, доктор Мухаммед Дарга, оказавшись почитателем странного и спорного исторического опуса Шпенглера «Закат Европы», высказался в том духе, что подобные эпидемии самоубийств можно с относительной точностью предсказывать, приняв в расчет возраст цивилизации и степень ее урбанизированности. В своей аргументации он дошел до того, что ввернул почерпнутую откуда-то метафору насчет биологических клеток и их тенденции к «добровольному отмиранию», когда организм теряет способность поддерживать в себе жизненную активность за счет окружающей среды. Все это, конечно, прозвучало для меня как нонсенс — ведь возраст хеттской цивилизации насчитывал каких-то семьсот лет, в то время как у египтян он уже тогда, в 1350-м г, до н.э., был по меньшей мере в два раза больше. И несколько напыщенная манера доктора Дарги излагать свои «факты» тоже меня раздражала. Я в какой-то степени разгорячился (возможно, тут и коньяк сыграл свою роль) и категорично предложил нашим гостям предоставить нам конкретные факты и цифры. Они ответили, что с удовольствием это сделают и предоставят их на суд Вольфгангу Райху. Сказав это, наши коллеги спешно засобирались и покинули нас довольно рано: им надо было лететь обратно в Измир.
А мы с Райхом повели меж собой беседу, которая теперь упорно мне кажется подлинным началом нашей борьбы с паразитами разума. Райх со свойственным ему ясномыслием ученого быстро подвел все «за» и «против» сегодняшней дискуссии и заключил, что доктор Дарга, надо отдать ему должное, не лишен способности к научному абстрагированию. Затем он продолжил: «Давай рассмотрим те факты и цифры, что известны нам о нашей собственной цивилизации. Что они нам, в сущности, говорят? Взять, например, ту же статистику самоубийств. В 1960 году в Англии они составляли сто десять человек на каждый миллион жителей — в два раза больше, чем в предыдущем столетии. К 1970 году цифра снова удвоилась, а к 1980 увеличилась в шесть раз...»
У Райха удивительный ум: похоже, он вмещает в себе всю необходимую статистику за целый век. Обычно сам я цифирь недолюбливаю. Но теперь, слушая Райха, я чувствовал, что со мной что-то происходит. Я внезапно ощутил внутри холод, словно уличил на себе пристальный взгляд какого-нибудь опасного существа. Это не продлилось и секунды, но все равно я передернул плечами как от озноба. «Холодно?» — удивился Райх. Я помотал головой. И когда он, засмотревшись в окно на лежащую внизу освещенную улицу, сделал паузу, я неожиданно промолвил: «Послушать все это, так получается, что мы толком ничего и не знаем о человеческой жизни». «Знаем достаточно, чтобы жить себе да поживать, — веселым голосом откликнулся Райх. — А на большее рассчитывать и не приходится».
У меня же из головы все не шло то ощущение холода. Я сказал: «Все же цивилизация имеет какое-то сходство со сновидением. Ты вот представь: человек вдруг неожиданно просыпается. Ему, наверное, одного этого уже хватит, чтобы наложить на себя руки».
Перед глазами у меня стоял Карел Вайсман, и Райх это понял.
«А как быть с останками ящеров — они что, тоже сон?»
Действительно, такого моя теория не предусматривала. Но все равно я никак не мог избавиться от ощущения гнетущего холода, что, коснувшись, прочно во мне угнездилось. Более того, я теперь определенно ощущал страх. Я смутно чувствовал, что подсмотрел нечто, от чего мне теперь не избавиться, что-то, к чему я неизбежно вынужден буду вернуться. Я понял, что вот-вот могу соскользнуть в состояние панического припадка. Я выпил полбутылки коньяка, однако ощутил себя при этом пугающе трезвым, оцепенело сознавая, что опьянение в какой-то мере владеет моим телом, и в то же время опьянением это назвать нельзя. Пришедшая в голову мысль наполнила меня ужасом. Суть ее заключалась в том, что уровень самоубийств возрастает по той причине, что тысячи людей, подобно мне, постепенно «пробуждаются» и, сознавая всю абсурдность своего существования, попросту обрывают мучения. Сон под названием «история» близится к концу. Человечество уже начало пробуждаться. Когда-нибудь оно проснется окончательно, и тогда самоубийство примет массовый характер.
Эти мысли были настолько чудовищны, что мной стал овладевать мрачный соблазн уйти к себе в комнату и полностью им предаться. И все же я пересилил себя и поделился ими с Райхом. Не думаю, чтобы он до конца меня понял, но он уловил, что я нахожусь в опасном состоянии, и со свойственным ему потаенным чутьем отыскал именно те слова, которые были необходимы, чтобы вернуть мне утраченное душевное равновесие. А говорить он стал о той удивительной роли, которую играют в археологии совпадения; совпадения подчас невероятные даже для жанра фантастики. Он напомнил, как в сумасшедшей надежде найти глиняные таблички с окончанием эпоса о Гильгамеше отправился из Лондона Джордж Смит — и ведь нашел все-таки! Припомнил он и одинаково «невозможную» историю открытия Шлиманом Трои; и то, как Лэйард отыскал Нимруд — словно какая-то невидимая нить судьбы постепенно тянула их к этим открытиям. Я невольно согласился, что из всех наук археология, пожалуй, в самой значительной мере заставляет человека поверить в чудо.