Выбрать главу

Тело на краю канавы было еще живое, Беци Сабо чувствовал это по воздуху, вырывающемуся из носа, дыхание было слабым, но было. Беци Сабо не раздумывал: подхватив тело, он побежал к первому же дому на околице: скорую нужно. Нужно, сказал со двора хозяин, да нечем, телефон отключили; пришлось бежать дальше. Наконец, в третьем доме хозяйка впустила его и вызвала скорую.

Пока приехала скорая, прибежала мать, сынок, сыночек мой, но сынок мать не узнал, лицо его в руках матери было таким, будто он уже распростился с этим миром, распростился с учениками своими, с тем расстрельным взводом, что собрался в корчме, и с домами, с автобусной остановкой, с деревней, с деревьями, с травами. Три дня его держали в больнице Святого Иштвана, в реанимации, на третий день он открыл глаза.

Лаци — позвала его мать, которая сидела возле него, не отходя, Лацика, но Лаци не отзывался, глядя перед собой в пространство. Его больше не угнетал тот груз, который он нес на себе до сих пор, не было на плечах прежних проблем и забот, разведенной жены, ребенка, которого он любил. Не было ничего. Лечащий врач сказал матери, что может устроить, чтобы сына перевели в другую больницу; это самое лучшее место, и он назвал медицинское учреждение, куда его можно было бы перевести и где мать могла бы все время его посещать; правда, если какое-то чудо не произойдет, да с чего бы чуду произойти, чудес не бывает, во всяком случае, в его практике до сих пор не было, словом, сын не узнает ее, но мать-то узнает сына, и узнает, что этот ребенок — ее ребенок.

45

В деревне не хватало нашего парня. Не хватало его проблем. В том числе не хватало и Мари, и сына нашего парня. Когда мать спрашивали, что с ними, она отвечала: откуда ей знать, она целыми днями сидит в больнице, — и не говорила, что договорилась с бывшей женой нашего парня, что не будет их беспокоить, устранится сама и устранит сына из жизни Мари. Она поняла: ни к чему малышу знать, что с ними было. Пока помнит, помнит, потом забудет.

Она не рассказывала, что сказала ей Мари: что той нужен был кто-то, на кого можно было бы опереться, кто любил бы ее, ведь с Лаци жить было ужасно, он ни на что не обращал внимания, не видел, что Мари красива, хотя она красива, не замечал, какая у нее кожа: нет чтобы наклониться к ней и сказать, ну прямо как шелк, хотя кожа у нее и вправду была как шелк. Только кружил вокруг своей пластмассовой канистры, как мошка какая-нибудь, канистра была ему вместо бога, на нее он поднимал глаза, когда ставил ее на стол на веранде, словно бога единого на алтарь, бога всемогущего, сотворившего небо и землю, который есть от начала времен и пребудет до конца. И сидел он там и смотрел, как плещется в канистре жидкость, потому что, когда на нее падал свет, пластмасса немного просвечивала.

В деревне никто ничего не знал. Было так, будто в самом деле ничего нет, ведь если ты о чем-то не знаешь, то его и нет, а о парне они ничего не знали, так что его и не было. Лишь позже, когда Мари уехала, стали о чем-то догадываться, но что, собственно, произошло, никто не знал. Да и те, кто знал нашего парня, жили не в той деревне, где жила Мари, так что лишь иногда, встретив в автобусе кого-нибудь из той деревни, могли случайно заговорить и о нашем парне, который совсем лишился ума, идиот, по пьяному делу разделся догола и бегал по картофельным полям, а потом скорая его забрала. А, это тот, у которого жена была любовницей у короля подштанников, из-за нее он, король подштанников, чуть семью не бросил, но все-таки не бросил, хотя, если бы бросил, то, может, не кончил бы так, как кончил, потому что Мари тогда его, может, держала бы в руках и он бы, например, не захотел лезть в бургомистры, зачем ему это надо было, затем, наверно, что дома не мог вытерпеть ни минуты. Ну, теперь ему в самом деле не приходится дома быть ни минуты, усмехался человек из соседней деревни. А что с ней-то, с Мари то есть, спрашивал попутчик. А переехала. Куда? В Пешт. Одна? Ну, одной переезжать трудно, особенно бабе, надо, чтобы кто-то мебель погрузил на машину, верно? Да я не о том: мужик-то был? А как же, сплошь мужики были, это — мужское дело, сюда феминизм еще не добрался. Тут попутчик больше уже ничего не спрашивал, только думал, что кто-то же должен был быть, иначе откуда у Мари столько денег, чтобы с ребенком, с мебелью переехать, да не куда-нибудь, а в Будапешт, куда, говорят, она переехала.

Напрасно спрашивали люди у матери нашего парня, как там дела, потому что очень им не хватало нашего парня с его проблемами, которые можно было бы обсуждать, — оставалась какая-то пустота, вроде той, что возникает, когда теряешь мужа или жену, и в этой пустоте они не знали, чем заняться; мать говорила лишь, что она каждый день ездит к сыну, в больнице с ним не могут так заниматься, мать — это все-таки дело другое. И может, он еще придет в норму, вот и в прошлый раз произнес какое-то слово или, по крайней мере, что-то такое, что, мать считает, было словом. И теперь он ее узнает, она чувствует, что узнает. А он знает, что ты его мать? — спросила ее другая женщина. Нет, не знает, того, что давно было, он не помнит, но то, что я — та, кто его любит, он знает.