Когда столяр закончил работу — правда, она не была еще покрыта позолотой, просто чистое дерево, — он аккуратно прибрался на верстаке, прислонил барельеф к стенке и позвал жену посмотреть. При этом он так выпятил грудь, что жена испугалась: еще пуговицы отлетят, ей пришивать придется, а откуда у нее время на это, дел и так по горло, и дети, и в поле работа, родители вон в плохом состоянии, не то чтоб помочь, еще и сами забот требуют. Наверное, из-за всех этих забот она не всплеснула руками, дескать, чудо-то какое, а только сказала что-то в том роде, что, мол, а не надо было бы еще то-то и то-то?.. Что именно ей там не хватало, столяр не запомнил, в памяти у него осталась только горечь, которую вызвали эти ее слова. Очень было ему больно. До того, что захотелось взять топор да всадить в картину, в самую середину, в самую рожу Иисусу, который там ходит перед несчастными торговцами петухом, еще бы, ему-то что, он-то знает, что будет воскрешен и взят на небо, а торговцы одно знают: им товар надо продать. В общем, раздребеденить ко всем чертям это надутое божье лицо, — но не мог он этого сделать, потому что получил уже за свою работу задаток, и он, как всякий мастеровой, был реалистом и знал, где граница, которую нельзя переходить. Мелькнула, правда, у него мысль, что в эту глупую бабу, в нее надо бы топор всадить, или взять резец и воткнуть ей меж ребер, а не картину гробить, над которой он столько работал… Но — взял он себя руки. Хоть никто ему не сказал потом: знаешь, столяр, правильно ты все-таки поступил, баба-то ведь она неплохая. И правда, сколько сил она потратила на детей, которые были и его, столяра, детьми, и один из которых стал потом дедом нашего молодого мужа, который теперь стоял на коленях перед барельефом. А поступи он по-другому, никто бы ему не сказал и обратное: мол, заслужила чертова сука такой конец, так и надо было с ней обойтись, — нет, скорее говорили бы люди, эх, мол, что от него, столяра этого, было ждать, давно ведь известно, что у него мозги набекрень, что упертый он, что к людям недобрый, и вспомнили бы случаи, например, из его детства, что он и тогда уже такой был, братишек-сестренок своих лупил, а с другими детьми соглашался играть, только если он будет командовать. Все бы тут всплыло на свет божий, а главное, такие вещи, которые подтверждают, что набросился он на эту святую женщину из-за дурного своего характера, ему бы радоваться на нее, за то, что она до сих пор терпела его тиранство, принимала его таким, как есть, готовила, обстирывала его, и пусть не каждый раз, когда ему хотелось, но часто, по крайней мере, по ее словам, чаще, чем другие жены, допускала его к себе. Словом, в конце концов и жена столяра, и барельеф уцелели. Так что теперь, спустя двести лет, барельефом этим все еще можно любоваться, и наш молодой муж как раз этим и занят, пока стоит на коленях перед алтарем после исповеди и бормочет молитвы, автоматически, потому как — кто там думает про то, что там, в этих молитвах, и если верую, то во что. Никто же не думает про веру, когда говорит «верую», начиная молитву, а думает только, если вообще думает, что «верую» — это просто слово, которое ничего не значит, а просто означает название молитвы. Так же как у каждого отдельного человека есть имя, каждого зовут так-то и так-то, чтобы не затерялся он в мире, или, если тебя кто позвал, то туда не оборачивалась бы куча других людей, а оборачивался ты один. Так что стоял наш молодой муж на коленях и бормотал: верую в Творца неба и земли, видимого же всего и невидимого, в Бога истинного от Бога истинного, рожденного, не сотворенного, бормотал — и в это время рассматривал картину, и сейчас пока еще не обратил внимания, что там, в уголке, изображен еще и солдат, и он как раз собирается пойти и остановить этого ненормального еврея, который опрокидывает столики торговцев. Но солдат, видно, все-таки застрял где-то в уголке его сознания, и хотя наш молодой муж, стоя перед алтарем на коленях, вовсе про него не думал, однако этот солдат, вырезанный из дерева, ухитрился пробудить у него, именно здесь, перед алтарем, когда он в третий раз бормотал «Верую», совсем не соответствующую месту и времени мысль: и как же это я не прикончил его, когда был солдатом, почему не сделал этого? Наш молодой муж прямо-таки принялся было бичевать себя за то, что не стал убийцей, но тут ему, как тому столяру, пришло в голову, что никто ведь не стал бы вспоминать о нем как о человеке, который, хотя и отважился на убийство, таким путем остановил обезумевшего зверя, — нет, все бы говорили о нем, что он — отцеубийца! И потом долго бы спрашивали у тех, с кем он вместе работал: а вы не боитесь, что он в один прекрасный момент взмахнет кайлом и размозжит вам череп, так что мозг у вас брызнет в разные стороны?