Выбрать главу

Сынок, кричала под окном мать, сынок, и еще — что перину она на крыльце бросила, и еще — помоги, сынок! Ну, все, хватит, сейчас пойду и кишки ему выпущу, взревел молодой муж в уши жене, тихо лежащей в постели, и в уши сынишке, лежащему в своей кроватке; жена и сын затаились в темноте, словно убранные на ночь инструменты, и этот крик проявил из тишины уши, пробудились и другие части тела, сначала голова, потом глаза, потом рот, шевельнулись губы. Малыш, правда, пробормотал только: я боюсь, а жена сказала: впусти мать, постелем ей на кухне, на диване. Морду разобью этой скотине, сказал молодой муж, уже выйдя на улицу, матери, даже не вспомнив, что говорил ему в церкви преподобный насчет «разобью морду хмырю поганому», но пока мать уложили и он наконец смог пойти, чтобы расправиться с хмырем болотным, тот уже лежал на кровати и спал, громко и тяжело храпя, и пол вокруг был весь заблеван, да и кровать тоже. Мой отец, подумал наш молодой муж, это — мой отец, и почему он такой, ведь мог бы жить как люди, ну да, у него все отняли, но есть же пенсия, на нее худо-бедно прожить можно, есть огород какой-никакой, возились бы на нем с матерью, и было бы у них самое необходимое, а если его даже на огород не хватает, как бы он с полем-то управлялся?

Смотрел он на этого жалкого, беспомощного человека, погруженного то ли в сон, то ли в беспамятство, словом, в ту холодную пустоту, в которую хмель погружает человеческий мозг. И представилось ему, что мужичонка этот, его родной отец, тащится по пустыне — а что его голова, если не пустыня? — чтобы найти где-то, неведомо где, одинокую сирую душу, куда его, может, пустят. Идет отец, как Христос в пустыне. И не видит нигде ни дома, ни огонька, вокруг — только голая пустыня, за каждой новой верстой — только пустыня. И пожалел наш молодой муж своего отца, этого одинокого скитальца, и не поднял на него руку, не поднял на него увесистую дубинку, которую схватил, только войдя в калитку и взвесив ее в руке: годится ли она, чтобы размозжить поганую башку этому подонку. Он лишь сказал: ухожу я от тебя, ухожу окончательно, отныне не отец ты мне, сойду я с того пути, на который ты меня поставил, и не возьму с собой ничего, даже памяти о тебе. Вот что сказал он про себя, и трудно его осуждать за это: ведь человек этот, его отец, давно уже бросил его, еще в те времена, когда он был малышом и когда мать сказала отцу, что не хочет больше с ним спать. Тогда в душе отца надорвалось что-то; может, сама душа…

Как же смогу я любить свое дитя, — спросил тогда отец, почти плача, — ведь люблю я его через тебя. Но жена повторила только, что она устала и что она, конечно, его понимает, но у каждого своя беда, и что все это, ей-богу, неважно, просто такова жизнь, и это значит только, что они уже в возрасте и, как ни крути, а устаешь от этого дела. Она уже давно устала. Для мужа, конечно, это было совсем не так, он не согласен был, что это ничего не значит. Для него это изменило весь мир, причем изменило в том смысле, что он теперь был как бы сам по себе, один, а все другие, остальные — вместе. С того момента он и жил один, и даже сын теперь вроде не был сыном ему, оставил он сына и сказал: страдай, отныне это твой удел. У каждого свой крест, подумал, может быть, он, или что-нибудь в таком же роде, как тот отец из той знаменитой сказки, который первым произнес эту фразу, когда единорожденный сын его терпел муки на кресте и взывал к нему о помощи, но не кричал, мол, ты подонок и садист, а молил, зачем ты оставил меня, отче, потому что не мог он этого понять, а отец ответил на это: каждому — свой крест. Так было и с нашим отцом, столяром, который так же думал о своем сыне, а считать родными и близкими способен был только свои столярные инструменты, которые ложились ему в руку так же ладно, как женская грудь, без остатка заполняя ладонь.