— Народишко, видать, крепкий, можно из него толк сделать, — проговорил Борискин. — Но настоящей работы не видал, все на лошади да с кнутиком, лопата против кнутика и кажется горой. — Он встал, сдернул полушубок из черной овчины и бросил подальше от печки. — Мажется.
Новый полушубок выкрасил руки и шею Борискина в черное. Лицо свое, крупное, костистое, жесткое, сам Борискин расписал, как перед спектаклем. Тронет пальцем нос — темное пятно, почешет глаз, висок, ухо — грязный развод.
От полушубка Борискин перенял кислый запах овчины, все принюхивался сам к себе и ворчал:
— Скоро ли из него выветрит кислятину? Чих от нее беспрерывный.
— Сегодня один вернулся, месяца два назад убежал со спецовкой, снова просится. Вот поймите, почему убежал, зачем вернулся? За новым комплектом одежды? Возможно. Работать по-настоящему? И это возможно. Тут и гадай — принимать, не принимать? — сетовал. Елкин.
— Приняли? — спросил Борискин.
— Отказали. Если уедет в степь, значит, летчик, толку не жди. Такого не жалко. Работы добиваться будет — приму. Парень с качествами, был у нас проводником, переводчиком, умеет агитировать. И черт его дернул удрать…
— На одежонку польстился.
— Скорее, испугался тяжелой работы. Я его в землекопы назначил, прочил в бурильщики и дальше по вашей части. Ловкого молодого парня жалко пихать в сторожа или дровоколы.
— Поглядеть бы его, чем дышит.
— Наверное, уехал.
Борискин вышел за дровами. Около юрты он заметил человека. Тот стоял и кутался от снега в брезентовый плащ.
— Кто тут? — Борискин взял человека за плечо.
— Казах.
— Чего торчишь?
— К начальнику надо.
— Иди! — Борискин пропустил казаха в юрту, принес охапку скрюченного саксаула, подкинул в печку и велел казаху: — Грейся! Долго стоял?
— Час, больше. — Казах весь дрожал, он здорово промерз, но не подходил к печке.
— Брось плащ, грейся! — сказал Елкин. — Товарищ Борискин, это он самый, Тансык.
— Легок на помине. — Бригадир потянул Тансыка на кошму. — Садись, поговорим. Много ли раз просить? Не выйди я, замерз бы.
— Я боялся, — прошептал Тансык.
— Кого, чего? У нас не тюрьма. Люди в тюрьму идут — не трусят, насвистывают.
— На работу не примет, прогонит… Я продам коня и уплачу за одежду. Возьми, пожалуйста! — Тансык всем корпусом подался к Елкину.
Бригадир удивленно взглянул на него, на инженера, почувствовал неловкость и начал набивать печку саксаулом.
— У нас закон: убежавших, да еще с одеждой, обратно не принимать. О тебе я подумаю, посоветуюсь.
— Возьми, пожалуйста! Я не могу жить в степи. У меня нет аула, нет дела, нет новостей…
Елкин растерялся. Его устыдили умоляющие слова Тансыка.
— Примите его! — сказал бригадир. — Возьму в свою бригаду.
Поспешно, как флюгер от неожиданного порыва ветра, Тансык повернулся к Борискину, уловил его серьезный взгляд, убедился, что над ним не подшучивают, и еще быстрей повернулся к Елкину.
— Завтра придешь ко мне в контору, зачислю, — сказал Елкин.
Тансык начал благодарить инженера и бригадира.
— Не надо, не выношу, — остановил его Борискин. — Я тебя возьму к себе. У меня работа тяжелая. Будешь убирать камни?
— Буду, все буду.
— Будешь учиться? Я тебя попытаю по-всякому, до дела попробую довести.
— Буду, буду! — торопился уверить Тансык.
— Ладно. Теперь скажи: почему ты вдруг задумал удрать?
— Дурак был.
— Как так? Не понимаю.
— Думал, можно жить в степи без дороги. На дороге трудно, работа, а в степи легко.
— И что же? Нельзя жить?
— Нельзя! — Тансык тряхнул головой, точно вбил гвоздь. — Раньше можно было, теперь нельзя.
Борискин не знал, что Тансык был вестником Длинного уха, и не понял, почему же нельзя жить без дороги, почему она так необходима Тансыку, но допытываться не стал.
«Нельзя, тем лучше, не убежит», — решил он и посоветовал:
— А коня ты продай. Зачем он, если думаешь работать здесь?
— Продам и уплачу за одежду.
— Можешь не платить, рабочим полагается одежда. Скажи, почему убегают другие?