«Женя» — никак нельзя, так зовут и мою мать, и моего сына;
«Евгений Александрович» — во-первых, я его так называл, только когда стремился его обличить или подчеркнуть дистанцию, да и мало ли Евгениев Александровичей — хоть тот же энтэвэшный Киселев;
Заочное мы его называли кто Евтух, а кто Евтух — тут вам и хорей, и ямб, и стальной зрачок петушиного, стремительно-блудливого глаза, но — фамильярно.
Так что, хоть заметки и сугубо личные, и не претендуют быть ни критическим эссе, ни памятником, назову его по фамилии, как в энциклопедии — «Евтушенко», а уж там, как получится.
■
Когда-то мы с Евтушенко довольно тесно дружили, а познакомились в середине пятидесятых, когда он зачем-то выбрал в наперсники юного, влюбленного в стихи школьника из интеллигентной семьи. Имело ли тогда для него значение, что я — Симонов? Думаю, имело, но не определяющее. У него тогда только что вышла вторая книжка «Третий март». Осенью 55-го он впервые повел меня в главный вертеп тогдашнего разврата — в коктейль-холл на улице Горького. Я все его будущие стихи про Беллу Ахмадуллину слышал еще в романтических вздохах прозы: «Первокурсница! Яблоко! Челка! Чудо!!!»
Правда, продолжалось это недолго. В 56-м в августе, когда я уехал в Якутию, в экспедицию, еще ощущение сердечности сохранялось, получал там, в районе ледника Суантар-Хаята, Женины ненапечатанные стихи, верстку поэмы «Зима», получил через маму несколько писем поддержки, а когда вернулся в 58-м, Евтушенко был уже знаменитым поэтом. За это время вышла его третья книжка «Шоссе Энтузиастов», с которой и началась его вселенская слава. В нем стало намного больше Евтушенко публичного и намного реже проглядывал сквозь облака успеха лик Жени частного, которого я знал раньше. А записаться на новенького в бешено растущий круг его друзей-поклонников мне уже не позволяла гордость прошлой дружбы без поклонения. Потом чего только не было. Я был знаком с его женами, с одной дружу и по сию пору, мы были молодыми отцами, обмениваясь бытовыми подробностями роста наших тесно общавшихся тогда, в детстве, ровесников-сыновей. Он дружил с моей мамой и даже создал легенду об их несостоявшемся романе, о чем и написал стихи, но мы никогда не входили в ближний круг друг друга, хотя крути эти регулярно пересекались и в них фигурировали одни и те же имена. Иногда он был мне близок до дрожи, но — через стихи, а не через личные встречи. В общем, он был для меня чем-то вроде беспутного непредсказуемого старшего родича, чья верность идеалам юности совершенно не сопровождается признаками взросления.
■
Недавно в «ЕГ» — еврейской еженедельной газете увидел большую публикацию Евтушенко о том, как написан и прочитан впервые был «Бабий Яр». Насчет чтения спорить не буду, скорее всего, так и было: прочел с пылу с жару, не дав отлежаться, там же в Киеве, где оно и родилось, и написалось. У меня, правда, есть фотография, на обороте которой надпись: «Е. А. впервые читает „Бабий Яр“ в Политехническом». Многофигурная фотография: Женя на кафедре, видна значительная часть зрительного зала, в котором можно различить Берни Котена, мою маму, меня, в другом углу и ряду — Васю Аксенова — хорошая фотография, особенно для органов: все свидетели легко различимы. Но я готов согласиться: допускаю, что первое чтение было в Киеве, а первое чтение в Москве было здесь, в Политехническом. Зато что касается написания, то уж тут — извини Женя — заполнять банальностями лагуны в собственной памяти, ей богу не стоило.
Та самая фотография — Евтушенко читает «Бабий яр» в Политехническом. 1962 год. Среди зрителей — моя мама, Бернард Котен, я и Василий Аксенов
В июле 62 года мы с мамой впервые поехали в Киев, в гости к Владимиру Леонтьевичу Киселеву — нашему другу, писменнику, собкору «Литгазеты» — не наспех, как я годом раньше, когда меня занесла туда нелетная погода, а не торопясь, с Лаврой, булгаковским домом, Андреевским спуском, варениками Зои Ефимовны — жены Киселева, и прочими достопримечательностями.
В Бабий Яр мы поехали в будний день, ближе к вечеру вчетвером, с Володей и Виктором Платоновичем Некрасовым. Причем поехали на машине — вроде как на экскурсию в уже намоленное местной интеллигенцией место, куда они по возможности привозили каждого приехавшего. Место это — на дальнем берегу оврага, не на том, где происходили расстрелы, а на противоположном, высоком и обрывистом, где еще с довоенных времен сохранилось еврейское кладбище. Здесь в войну размещалась немецкая зенитная батарея, для подходов к которой были методично снесены два ряда памятников, слева и справа от центральной аллеи, ведущей от входа к самому обрыву.