Выбрать главу
Внутри меня осенняя пора, Внутри меня прозрачно и прохладно, И мне печально, но не безотрадно. И полон я смиренья и добра.

Я в самом разном сам собой увиден. Мне близки и Есенин, и Уитмен.

Евтушенко часто невыносим в отношении к своим стихам и столь же часто свят в отношении чужих. Ему всегда кажется, что лучшее — это то, последнее, что он написал вчера. Такое изредка случается, но часто так не бывает, да и не может быть. Ему настолько не важно, чтобы оно отстоялось, что он, если просят читать, читает свеженькое, невзирая на масштаб аудитории, характер ее, уровень знакомства с его стихами. Как-то был он у меня на дне рождения. Не то чтобы он его помнил, в этом отношении мы два сапога пара, редко помним чужие даты. Но вдруг узнал — мог — пришел. Попал он в компанию людей поэтически сведущих, с разными вкусами, среди них поклонников его стихов было немало, но это были требовательные поклонники, поклонники лучшего в его поэзии. Его появление никто не воспринял как событие чрезвычайное — вроде падения метеорита, Евтушенко расстроился и, какое-то время проскромничав, напросился читать стихи. Наступившая пауза свидетельствовала об уважении к поэту, но, уже со второго свеженаписанного стихотворения начиная, народ за столом, не впечатленный услышанным, стал терять к его чтению интерес. Кто-то продолжил разговор, кто-то готов был перебить его очередным тостом. Евтушенко сник. За столом его друзей его новые стихи не проходили. Я, интуитивно уловив, в чем тут дело, сказал: «Женя, ты не то читаешь. Слушайте, мужики!» И прочел его длинную, но подходящую к случаю, да и вообще прекрасную «Балладу о выпивке», в которой лишние, на мой взгляд, всего две-три строфы. Народ оттаял, возликовал и искренне аплодировал автору. И мы все с облегченным сердцем за него выпили, ибо это получился гвоздь вечера: он писал про то, что мы сейчас делали, но прочувствовал это раньше, талантливее и лучше нас, и мы с ходу и разом это оценили. Евтушенко вообще-то читает свои стихи замечательно. И хорошие, и, к сожалению, плохие. На одной аудитории такая подмена проходит незаметно, а то и на ура, а на другой не проходит совсем, ни под каким видом. А он — мудрый в своих хороших стихах и девственно-наивный, когда не может их отличить от заурядных или просто плохих, начисто не улавливал эту особенность обстановки. Мне не раз приходилось сталкиваться с таким его непопаданием в аудиторию.

В другой раз и снова у нас с мамой дома, на Аэропортовской, еще не переименованной в улицу Черняховского, куда — тогда наш сосед — Евтушенко иногда заходил просто на огонек, он услышал стихотворение Самойлова, нигде еще не напечатанное, запомненное мною, как многие самойловские стихи, с голоса, с двух-трех прочтений:

В районном ресторане оркестрик небольшой, Играют только двое, но складно и с душой. Один — сибирский парень, мрачнейший из людей, Его гармошке вторит на скрипке иудей…

Женя растревожился, попросил прочесть еще раз, потом посмотрел на нас восторженно-растерянными глазами и выдохнул: «Гениально! Евгения Самойловна, у вас есть телефон Дэзика? Я должен, должен…» Он уже набирал подсунутый матерью номер телефона. Дэзик, по счастью, оказался дома. «Дэзик! — заорал Женя. — В районном ресторане… только что у Евгении Самойловны… это потрясающе, это так гениально… что… ну не знаю,., я так не умею!»

Из этого его умения восхититься чужим словом возникли все сделанные им в последующие годы антологии. И что бы кто ни говорил, создание их — это культуртрегерский подвиг перед лицом русской поэзии. Стих этот самойловский он в свои «Строфы века» не вставил, забыл, наверное. У этого подвига есть и оборотная сторона. Публикуя свои антологии в розницу, он заодно использует выбранные им стихи поэта как источник собственного вдохновения, непременно присоединяя к приличествующему случаю комментарию в прозе (даты жизни, основные публикации, перекрестки судьбы) две-три собственных строфы. Они всегда уступают по качеству публикуемым стихам поэта, но ведь, как я уже сказал: он в чужих стихах понимает много лучше, чем в собственных, в чем этим способом каждый раз расписывается.