Я не был в те времена знаком с Александром Николаевичем и не стал бы о том рассуждать, если бы не обстоятельство личного характера. Когда в 1991 году мне довелось впервые встретиться с ним лично, то едва ли не первое, что я услышал от Яковлева, — это была история их знакомства и дружбы с моим отцом, основанная, по словам Александра Николаевича, на сходстве взглядов и душевной тяге друг к другу. Тут уж, по аналогии, мне многое становится понятным — об отце, о перипетиях его судьбы я много думал и даже писал. Они современники и, хотя отец на девять лет старше, принадлежат к одному военному поколению. Оба — очень умные люди, способные раздвинуть рамки господствующей идеологической догмы и взглянуть и на время, и на свою роль в этом времени с иного ракурса, даже при том, что долгом их считалась обязанность эти рамки укреплять или украшать художественными виньетками. В отличие от многих современников исполнение своего партийного и общественного долга они не считали за индульгенцию, снимающую с человека ответственность за последствия своих поступков. Скорее, а точнее — с течением времени — долг для них стал чем-то вроде добровольно надетых вериг, стесняющих движение, рвущих тело и душу, но и по-своему сладостных, как наказание за грех сомнения, который каждому из них присущ был и, однажды родившись, рос в каждом, проклинаемый и лелеемый и опасающийся стать из тайного явным.
Для Яковлева эта ситуация была во много раз опаснее, чем для отца, ибо за пределами рангов и должностей отец уже был «тот самый» Симонов, написавший «Жди меня», а Яковлев оставался просто еще одним высокопоставленным функционером с фамилией на последнюю букву алфавита.
И еще одно, очень много определившее, различие. Все-таки суть человеческая не может быть изменена даже высшим качеством ума. Отец по своему дворянскому происхождению или просто от художественности природы был человек изначально толерантный, чего никак нельзя сказать об Александре Николаевиче, которому свойственно — и об этом я сужу уже на основе личных впечатлений — воспринимать мир в черно-белых красках. Оказалось, что коммунизм как идеологию легче сменить, сбросить с себя, как змея сбрасывает кожу. А вот большевизм — свойство делить мир на друзей и врагов, на верных (наших) и неверных (чужих) — может оставаться с человеком как кальций в костях — пока он жив. Отец тоже отдал поэтический долг большевизму в себе: если кто помнит, первая послевоенная книжка его стихов так и называлась «Друзья и враги», там даже были отнюдь не делающие ему чести строки: «Мир не делим на черных, смуглых, желтых, а лишь на красных — нас и белых — их». После смерти Сталина он от этого дефекта зрения успешно лечился, что свидетельствовало о внешнем, наносном характере болезни. Процесс преобразования себя продолжался у обоих. Но отец ушел в 79-м. А Александр Николаевич, пережив его надолго, празднуя в 2003 году свое восьмидесятилетие, пришел к юбилею несгибаемым большевиком-антикоммунистом.
Из личных впечатлений, а я в более поздние годы имел честь неоднократно встречаться с А. Н., припомню два эпизода, имеющих, как мне представляется, прямое отношение к теме этих заметок.
Непосредственным поводом для первого было Открытое письмо, написанное и напечатанное мною в преддверии создания Федеральной службы РФ по телевидению и радиовещанию (ФСТР). ФСТР уже создана, но, как водится, существует лишь виртуально — ни штатов, ни финансирования, ни регламента деятельности — только фамилии начальников и пунктирно намеченная сфера ответственности. Чем эта перемена обернулась для индустрии — отдельная песня, тем более что главную опасность, которую создаваемая ФСТР несла в себе, я тогда не ощутил, не понял, но предвидел: новая власть, не умея обустроить страну по-новому, доставала из загашников старого опыта проверенные временем механизмы советского способа руководства и, назвав их по-новому к удовольствию значительной части публики, вечно сетующей на отсутствие порядка, расставляла в пространстве управления процессами, еще не зная, зачем, но предчувствуя, что они рано или поздно пригодятся.