Сперва обиняком, а потом напрямик они объявили, вдове, что ехать за медведем надобно Ешке, и сам староста ей это настрого приказал. Вдова, разумеется, глотала слезы, но ослушаться опекуна ее сирот не посмела. Вот уже целую неделю никто из замшелок ее не видел, и все они были убеждены, что Ешка давно в дороге и что Медведь-чудодей скоро приедет. Они ожидали его в первую пятницу февраля. Ведь это ж самое подходящее время для изгнания всяческой нечисти.
Ночь с четверга на пятницу была полна тревоги, нетерпения и великих надежд. Никто в Замшелом не сомкнул глаз.
В дальний путь
Утро в первую пятницу февраля рассвело точь-в-точь так же, как и все предыдущие, хотя в Замшелом ожидались события величайшей важности.
Сизый рассвет лениво брезжил, будто считал, что никто его особенно не ждет. Да и к чему ждать? Ведь день все равно будет такой же, как вчера и позавчера. Только месяц, застеснявшись солнца, сжал свой серпик до того, что стал не толще обода на подойнике, и пустился наутек по дорожке из плывущих навстречу клубов зеленоватого морозного пара. Но если хорошенько приглядеться, то оказывалось, что он вовсе не движется, а топчется на месте. Зубчатые верхушки елей все резче вырисовывались на низком небе, пригнутые снежной поклажей ветви уже чуть порозовели, а Замшелое и его поля все еще окутывал синеватый сумрак. Петухи исправно драли глотку: ведь они знали, что стены хлева толстые и что хозяйка не придет с лукошком, покуда ей все уши не прокукарекаешь. Но сегодня они надрывались понапрасну — у замшелок были заботы поважнее. Даже Таукиха, самая богатая хозяйка на верхнем краю села, подоила шестерых коров, а про седьмую, что стоит за овечьим закутом, в спешке позабыла; бедная скотина так оглушительно трубила, что в хлеву чуть крышу не сорвало. Однако Таукиха и этого не услышала, что ж тут говорить о каком-то жалком петухе, который только и умеет, что горланить без всякой пользы, — нет чтобы снести хоть одно-разъединое яйцо!
И без того толстая, а теперь, в шубе и платках, еще толще, Таукиха семенила по твердому насту, опираясь на кривую тычину из плетня, и пугливо озиралась. На нижнем конце села, возле избушки Плаукихи, на сугробе вдруг выросла сама хозяйка, сухая и длинная, как палка. Она выскочила налегке, набросив лишь платок поверх байковой кофты. С перепугу Таукиха громко вскрикнула.
— Да ты что? — набросилась на нее Плаукиха. — Чего орешь возле чужого дома? Ребят разбудишь!
— А! Это ты, Плаукиха! А тебя куда спозаранку понесло?
— А тебя? Мой-то дом — вот он, а твой за версту. Куда ж это тебя еще раньше моего несет?
Таукиха не ответила, а только с опаской огляделась по сторонам. Потом придвинулась к Плаукихе:
— Ладно, что этакое страшилище мне на дороге не повстречалось. И куда ж они его упрятали? Нигде не видать.
Плаукиха недоумевала:
— Что упрятали? Кого не видать? Думаешь, я поглядеть вышла?
— А то нет? Так, значит, не поглядеть? Ну, не гляди, не гляди! А он тебя сзади хвать — и на спину.
Плаукиха даже шарахнулась, словно ей кто-то и впрямь вот-вот вскочит на спину.
— Тьфу ты! — сплюнула она в сердцах. — Ну, Таукиха, ты, никак, рехнулась! Чего людей пугаешь? Да ведь оно и понятно: Тауки все с придурью.
— А чего ты храбришься? У самой-то все поджилки трясутся! Бери с меня пример: гляди в оба и не трусь. Верно, тут на дворе у Ципслихи его и привязали.
Двор вдовы Ципслихи, на самом нижнем краю Замшелого, еще больше замело снегом, чем те, на взгорье. Лесенка к чердачному окошку маленькой клети наполовину потонула в сугробе. Сошник, подвешенный к перекладине колодезного журавля, лежал прямо на снегу. Оконце избушки прикрыто рогожкой, из-за угла хлевушки виднелись пустые дровни. Таукиха протянула руку в варежке к окошку: