Букстынь очень досадовал, что ему не удалось на прощанье должным образом откланяться трем сестрам. Ворча себе под нос, он снова повязал на уши невестин платок — морозец нынче был крепкий. Ешка тоже уезжал с тяжелым сердцем: жаль было, что не дослушал рассказ старика витейщика, ну, а потом… Он все оглядывался и оглядывался на хутор, где хозяева сами корчевали лес, поднимали целину, сами рыли канавы, сеяли и всё-всё делали своими руками. Когда проезжали мимо клети, в нос ударил запах ржаной муки и копченого мяса и потом еще долго-долго приятно щекотал ноздри. Но вот Белый хутор почти слился с белым покровом снега, и только серые ворота гумна виднелись вдали да три больших окна сверкали на утреннем солнце.
— А что, Андр, ведь хорошо спится на простыне да еще когда сверчки не донимают?
— Да, — отозвался Андр. — А ты приметил, Букстынь, какая белая была похлебка? Ну впрямь, будто на чистом молоке варена!
— Да, — ответил портной. — А в стене — хоть бы один-разъединый таракан! Чудеса, да и только!
Кобыла неторопливой рысцой трусила под гору по березовой просади. Все ветви были в инее, будто в белой кудели. Солнце искрилось на них нестерпимо ярко, седоки зажмурились, и лишь под горой, где начинались пастбища Черного имения, все трое разом вздохнули, а Ешка с силой дернул вожжи:
— Ну-ка, старая, — рысью! Этак будем всю зиму плестись!
Цыгане
Густой ольховый подлесок на пастбищах Черного имения до половины замело снегом. Над ним подымалась молоды березы вперемежку с осиной, — уж цыган-то знает, где затишок. Спускались сумерки, в костре медленно меркло темно-красное пламя. У огня сидела цыганка, грея руки, а цыган, разлегшись рядом, потягивался и напевал себе под нос песенку:
А ну, старуха, изжарь-ка мне еще ягнячью ножку, — приподнявшись на локте, сказал цыган жене.
— Еще чего! — огрызнулась цыганка. — И так уже две сегодня сожрал, а на завтра, выходит, не надобно?
— Бабий разум! — проворчал цыган, нащупывая трубку. — Кто же сегодня про завтрашний день думает? На что две ноши, коли можно и одну тащить? Ну, нет так нет. И так обойдемся.
— Да ты бы хоть постыдился! — не унималась цыганка.
— Что же, коли надо, то можно! — ответил цыган, закуривая трубку. — Только надо знать — чего?
— Ах ты дубье этакое! Еще спрашивает «чего»! А того, что утащил ягненка с Белого хутора. Разве там тебе когда отказывали коня напоить у их колодца? Да разве я хоть разок уходила оттуда без мешочка крупы или доброго куска окорока? Неужто бы ноги у тебя отсохли — подальше пройтись? В имении полон хлев овец да ягнят — никто бы и не хватился.
Цыган искусно сплюнул сквозь зубы и повернулся другим боком к огню.
— Ну что баба смыслит в мужских делах? Имение? Скажи — разбойничье логово! Заявился управляющий с дворовыми и унес мою медвежью шкуру! За то, мол, что барские угодья топчем да лошадь кусты обгладывает. «Сгодится, говорит, барину ноги греть». Мошенник! Разбой средь бела дня! Тут еще отец мой и дед костры жгли и ничего не вытоптали. А глянули бы, какие это молодцы! Не мне чета. Я же перед ними — сморчок. «Барину ноги греть»! Ишь ты! Весь лес начисто вырубают, а в замке печи топят хворостом. Тут порядка не жди, коли барин глуп, а управляющий шибко умен. Нынче наш брат цыгано́к вблизи овчарни лучше и носа не показывай.
Цыганка тяжело вздохнула:
— Нету с такого мужа проку, не было и не будет… Да где же это парнишка с девчонкой запропастились? Ничего домой не несут!
— Где запропастились! — Цыган снова сплюнул. — Шатаются без толку, дела не делают, только и ищут, на что бы глаза пялить. Ты мне их вконец распустила. Придется кнутом поучить.