— Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, — уверенно добавила Исайка.
— Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? — не унималась Замайко. — Ведь и за меня могла бы мама попросить.
— Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, — дразнила ее Исайка.
— А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? — вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.
— Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», — поспешила объяснить Замайко.
— Что ж? Значит, и не будут ее стричь, — равнодушно пожала плечами Кутлер, — смешно только — вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!
— А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку» [9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, — добавила Исайка.
— Это возмутительно! Это несправедливо! — восклицали девочки.
— Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, — остановила их Кутлер.
— Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… — со вздохом произнесла Завадская.
— Не вздумай только в письмах откровенничать, — насмешливо предупредила Исайка.
— А что? — насторожилась Завадская.
— А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!
— Да что ты! — испуганно воскликнула Завадская.
— А ты что, уже написала, что ли?
— Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..
— А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! — смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.
— А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? — волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.
— А что же ты по-грузински не писала? — насмешливо спросила ее Исайка.
— Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, — объяснила девочка, — я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, — говорит, — неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?
— Пустяками отделалась, — презрительно бросила в ее сторону Исайка, — могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.
— Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, — в недоумении ответила грузинка.
— Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.
— Правда, как это мне в голову не пришло! — обрадовалась Акварелидзе.
— То-то уж, Исаева дурно не посоветует, — довольно поглядывая на подругу, льстиво вставила Кутлер.
— И как сами классюхи не понимают того, что они же толкают нас на хитрости и обман? — задумчиво сказала Липина, некрасивая, серьезная девочка, внимательно прислушивавшаяся к разговору.
— Ха-ха-ха, смотрите, медамочки, какой у нас философ нашелся! — и Исайка со смехом указала на Липину.
Та вспыхнула от злой насмешки и молча отошла в сторону.
Глава IV
У «серых мадемуазелей». — Во имя горячей любви
— Ну, с Богом, ступайте, — обратилась Струкова к новеньким, впервые отправившимся отвечать уроки назначенным им пепиньеркам.
— И не шалите у меня, а то так накажу, что враз охота на шалости пройдет, — строго добавила она.
Но этой охоты и теперь уже ни у кого не замечалось.
Девочки робко жались одна к другой и кучкой шли по длинному коридору, казавшемуся им в эти минуты слишком коротким: по мере того как они подходили к пепиньерскому классу, их шаги все больше замедлялись; кое-кто из новеньких торопливо крестился.
У самых пепиньерских дверей они остановились и долго мялись на одном месте, не решаясь войти и подталкивая одна другую:
— Иди ты.
— Нет уж, иди ты.
— Ох, как я боюсь, медамочки, все поджилки дрожат!
— Трусиха!
— А ты кто?
— Да ну вас, нашли когда ссориться!
— И какая такая m-lle Скворцова? В лицо ее не знаю, — говорила Ганя.
— И я не больше знаю свою пепиньерку, даже фамилию плохо запомнила, — вздыхала Арбатова.
— Ты-то не пропадешь: за тебя и маменька, и сестрица похлопочут, — насмешливо отозвалась Замайко.
— Как ты смеешь так говорить! — напустилась на нее Арбатова.
— А вот хочу и говорю! Ступай, жалуйся кому хочешь, хоть своей подруге Стружке, — дразнила ее Замайко.
— Не смей так говорить!.. — выкрикнула Арбатова, уже готовая расплакаться. Ее дразнили «подругой» Стружки после того, как та пощадила ее длинные, до колен, на удивление толстые косы.
— Тише вы, чего кричите? Услышат вас мадемуазели, — останавливали ссорящихся.
Но шум за дверью не ускользнул от пепиньерок, и кто-то из них окликнул:
— Кто там, седьмушки? Входите!
Шепот за дверями усилился — видимо, там препирались, кому первой входить.
И вдруг в класс влетела оторопевшая Ганя Савченко, которую неожиданно вытолкнули вперед скопившиеся в дверях девочки. Но она быстро нашлась и низко присела в реверансе перед удивленными ее стремительным появлением пепиньерками.
В эту минуту остальные девочки уже тоже входили в класс.
— Ну, идите, идите, — ободряли их старшие.
— Как твоя фамилия?
— Савченко.
— Медам, чья ученица Савченко?
— Моя, — откликнулась m-lle Скворцова, — еще Завадская мне назначена и Тишевская. Ну, подходите сюда.
Названные девочки робко приблизились к своей пепиньерке. Других новеньких тоже разобрали; около каждой пепиньерки уже стояло по три-четыре седьмушки.
Молоденькие учительницы не упустили случая сказать своим ученицам маленькое «слово», сводившееся к тому, что дети должны хорошо учиться на радость своим родным и для собственной пользы.
Красные и взволнованные девочки плохо понимали простые слова своих «серых мадемуазелей» и мечтали как можно скорее вырваться из пепиньерского класса. Но это было далеко не так просто. На первых порах пепиньерки всегда рьяно принимались за возложенные на них обязанности и строго взыскивали с маленьких учениц. Позднее они уже не так добросовестно относились к делу и лишь поверхностно проверяли заданные детям уроки. Девочки быстро осваивались и не докучали «мадемуазелям» излишним прилежанием. Но все это обыкновенно бывало «потом», а в начале учебного года все были очень требовательны к малявкам.
— Ты, Завадская, совсем молитвы не знаешь! Иди в класс и не возвращайся до тех пор, пока без единой ошибки не будешь отвечать.
— Да я, мадемуазель…
— Иди и учи, а оправдываться после будешь, — оборвала ее Скворцова.
— Отвечай ты теперь, — обратилась она к Гане.
Та стала отвечать — торопливо, каким-то не своим голосом.
«Вот ошибусь, и меня тоже, как Завадскую, в класс прогонит; вот Исайка смеяться будет, да и другие из “старых” тоже», — думала Ганя, в то время как слова с детства хорошо заученной молитвы казались ей совсем чужими и незнакомыми, а сама m-lle Скворцова — такой серьезной, холодной и неприступной.