Фукшанский, прочтя, сказал:
— Быстро же ты работаешь! — И тоже написал, что требовалось.
Защищался я в Красноярском институте физики АН СССР. «Головное учреждение» у меня было — биологический факультет МГУ (оттуда был главный отзыв). Официальными оппонентами на защите выступали Владимир Николаевич Белянин из Красноярска и Владлен Лазаревич Калер из Минска. Эти добрые люди, которых я едва знал, меня защищаться. Да-да, написав и сдав свой окаянный труд, я защищаться раздумал. У меня пошла тяжелая полоса. Она случайно совпала с реорганизацией ВАКа, из-за которой защита откладывалась в течение четырех лет. А я тем временем проникся таким презрением к себе и к своей работе, что решил ее бросить; да и с наукой всё было кончено. Наука должна служить людям — и моя диссертация служила: переплетенный том приходилось подкладывать под ванночку, в которой мы с женой мыли новорожденную дочь; воду кипятили в ведрах на газовой плите на кухне, тащили в комнату, а ванночка, как на грех, плохо стояла на двух ветхих венских стульях, и диссертация очень помогала.
На защите был еще неофициальный оппонент, который, думаю, и решил дело в мою пользу: профессор Юхан Карлович Росс из Тарту. Я, некоторым образом, отталкивался от его работ, где математика была эмбриональная и очень прикладная, но потом ударился в обобщения и фантазии. Принять на защиту мою диссертацию к себе (в свой ученый совет; в ту пору было всего три совета, присуждавших физико-математические степени по математической биологии: у него, в Москве и в Красноярске) Росс отказался, а в Красноярск прилетел и, против всех моих ожиданий, поддержал меня. Красноярцы укандидатили меня не без критики, но единогласно: 12:0. (Другой подзащитный, москвич с несколько австралийской фамилией Муррей, получил два черных шара; я стишок про него начал сочинять: «Защищается еврей по фамилии Муррей».) Жаль, не помню имени человека из ученого совета, который прямо на защите рекомендовал мне быть осторожнее с терминологией — . Дело в том, что я еще и свои термины вздумал вводить (вроде «партиционной структуры»), а установившиеся термины употреблял с излишней вольностью.
Самый последний отзыв на мою жалкую диссертацию я получил спустя четверть века после защиты — в 2003 году, в Бостоне, где читал стихи в у Мары Фельдман. Меня, как и всех сочинителей на выступлениях, расспрашивали; я сказал среди прочего, что ученый из меня не получился (и привел знаменитые слова Давида Гильберта, сказавшего о своем аспиранте: «Он стал поэтом; для математика у него не хватало воображения»). Тут выяснилось, что один из слушателей, мой давний знакомый Леопольд Эпштейн, выпускник московского мех-мата, некогда писал отзыв на мою работу в Новочеркасске (на защиту отзыв пришел за другой подписью).
— Зря ты себя чернишь, — сказал он. — Работа была хорошая.
Я замахал руками, но спорить не стал.
В 2003 году моя дружба с Эпштейном уже клонилась к упадку. У него была та же болезнь, что у меня: стихи; но он с нею справился и профессию не утратил, а вместе с тем и как поэт завоевал признание. Балтиморский назвал его лучшим поэтом эмиграции при жизни Бродского; пустяк, а приятно. В 1978 году, когда Эпштейн писал отзыв на мою диссертацию, мы знакомы не были. Когда познакомились (в Ленинграде, в начале 1980-х), он потешил мое детское честолюбие дивной историей: оказывается, получив диссертацию, он спросил коллег, не говорит ли им что-либо имя Юрий Колкер. Один ответил: «В Ленинграде есть такой биофизик», а другой сказал: «В Ленинграде есть такой поэт…» Слава советской науке!.. Как тут не заплакать от счастья? А то ведь всю жизнь живешь с вопросом: точно ли я — или хоть ?
ПОЕЗДКА В ТЫРАВЕРЕ
Юхан Карлович Росс, спасибо ему, произнес свое веское слово на моей защите — и облегчил или, может быть, испортил мою последующую жизнь; потому что неизвестно, помогла ли мне ученая степень. Может, я раньше бы осознал, что сел не в свои сани; меньше был мучился комплексом Эренфеста, сознанием моей научной несостоятельности. Андрей Белый не сумел получить диплом биолога, отстрадал положенное — и забыл, занялся главным. Могло и со мною так выйти. Но вышло иначе — и прошлое сослагательного наклонения не любит. Скажем так: Росс на мою жизнь повлиял.
В мае 1978 года, когда я летел на защиту, мы оказались с Россом в одном самолете. Летел он в Красноярск, конечно, не ради меня, хоть я и не спросил об этом. Увидев его в очереди перед посадкой, я решил, что он — мой приговор: завалит. К себе-то он мою работу на защиту не принял. Но в самолете мы сели рядом и говорили дружески. Я напомнил ему, как в 1972 году, будучи в гостях в его астрофизической обсерватории в Тыравере, я спросил его (он как раз уходил в отпуск), ездит ли он отдыхать «на море», то есть к Черному морю, а он ответил:
— Мне и здесь хорошо.
Я тогда прекрасно его понял. Это был патриотический демарш: я — на родине, в моей Эстонии; я всё здесь люблю; не нужен мне берег советский. Вот это я и пересказал ему в самолете, и он, хоть и не вспомнил, согласился. В ответ я пустился в рассуждения о том, что у меня-то с родиной трудности: вроде вот она, тут, а меня тут своим не считают; вместе с тем и Израиль — не родина, там всё чужое. Еще (хоть за это и не поручусь) выдал я ему мою давнюю мечту: что неизбежный развал СССР начнется, так мне казалось, с двух стран, с Армении и с Эстонии. Отозвался ли этот разговор на его выступлении на защите? Не пытался ли я подольститься к нему? Не знаю. Если так, то лесть была рискованная.
Поездку в Тыравере стоит вспомнить, она была презанятная. Ближе к лету 1972 года я, наконец, понял, от чего буду танцевать в своей диссертации: от работы Росса , опубликованной в 1967 году. Заметьте, что название звучит по-русски не совсем правильно; Росс и говорил по-русски с затруднениями, но в русской среде быстро набирал форму. Математики в этой статье Росса не было, считай, никакой, и я решил, что я эту математику наведу и его обрадую. К лету 1972 года я набросал статью, развивавшую, мне чудилось, наметки Росса; позвонил ему и получил приглашение приехать в Тыравере, местечко под Тарту, где его научное гнездо располагалось: геофизическая обсерватория. Аспирантство давало мне право на половинную скидку со стоимости билета. В Тарту я решил лететь. Как раз открылось самолетное сообщение между Ленинградом и Тарту. Мой дневник не сообщает, столько я заплатил в кассе Аэрофлота; думаю, рублей 12 в один конец.
Почему нельзя было послать статью почтой? Потому что ехал я, собственно говоря, не к Россу, а к Вальмару Адамсу и Светлане Бломберг.
Вальмар Теодорович Адамс (1899-1993) был поэт и профессор русской литературы в Тартуском университете. Я как раз перевел (с подстрочника) одно его стихотворение и ехал знакомиться. А студентка Света училась у Адамса; за нею я вполсилы приударял. Она писала стихи; мы познакомились в декабре 1971 года на конференции молодых писателей Северо-Запада. Поездка должна была совместить приятное с полезным. Вылетал я 6 июля 1972 года, в четверг.
Слышали про такой аэропорт: Смольное? Я был изумлен, услышав. Ехал на электричке с Финляндского вокзала. Приехал — и глазам своим не поверил: деревянный сарай, травяное поле, коза с козлятами пасется — и ни одного самолета. Ну, думаю, не туда попал. Показываю в сарае свой половинный билет; говорят, всё в порядке, только подождать нужно. На часах 11:51, мой вылет — в 12:30. Сперва я сел рядом с козой, начал стихи набрасывать — о радости предстоявшего полета над городами и весями: «Под крыльями тянутся облака, как пена стирального порошка с печальным названием лотос…». Тянулись облака, тянулось время. Самолета всё нет. Говорят, еще два с половиной часа ждать как минимум. Погода стояла неровная; то жара, то вдруг дождь. Я поехал домой, переоделся (надел шорты), поел наскоро в шашлычной на проспекте Науки, вернулся к 15:25. Говорят, самолет был задержан в Тарту, а сейчас уже здесь, «ребята обедают». Когда отправление? Не знаем. Тут «ребята», числом трое, выходят, утирая рты.