Но я искал. У матери был приятель Николай Петрович Фадеев, врач и биолог, работавший по части науки в онкологическом институте в Песочной. Он почти поручился, что возьмет меня, наобещал с три короба — вплоть до квартиры (правда, в Песочной) и международных конференций. Однако ж оказалось, что — нет, не выходит.
К железу совсем не хотелось, но я и этот путь испробовал. В каком-то стальном институте мне почти обрадовались, сказали, что начальником сектора поставят; и вдруг опять что-то не сработало. Когда я осторожно спросил: что, ответили мне почти невежливо:
— Ну, вы, наверное, сами знаете.
Похожие мытарства испытывал в эти годы мой приятель Женя Л-н. Из АФИ его взяли в армию офицером. Служил он под Гатчиной, в военной части 03214 (остановка Борнинский лес); я у него побывал. Когда он отслужил и пришел в АФИ, Полуэктов прямо сказал ему, что взять его назад он обязан, но уволит Женю при первом же сокращении — и очень скоро. Женя принялся искать работу не на жизнь, а на смерть. Испробовал все пути. В отличие от меня ничем не брезговал. Всюду получил от ворот поворот. Наконец, отправился в партийный орган, райком или горком. Там сказали: не волнуйтесь, поможем! Человек сел за телефон прямо в присутствии Жени и положил перед собою список. В одно место звонит, в другое, в третье…
— А вот сюда, — говорит Женя и тыкает в название учреждения, — не звоните. Там евреев не берут.
— Ах, да! — спохватился человек. — Я и забыл…
Советский антисемитизм был в особенности противен тем, что оставался прикровенным. На поверхности была повальная дружба народов… Рассказывают, что в пятидесятые годы слухи об антисемитизме в СССР дошли до французской компартии. Оттуда прислали эмиссара. В ЦК КПСС его приняли как надо, дурного не ждали. Сказали: нет проблем; мы вам встречи с народом устроим; уже устроили; вас ждут на таком-то заводе, в таком-то институте. Эмиссар говорит: не нужно мне встреч с народом, я там только в отделы кадров загляну и цифры получу. Вокруг него запрыгали от радости. Еще лучше! Уж с этим-то у нас тишь да гладь, да божья благодать. Пожалуйста! И он сходил в два-три места по приготовленному списку. Приходит и спрашивает: сколько у вас евреев работает? Улыбающийся отдел кадров ему на блюдечке: а вот, извольте; сотрудников столько-то; евреев столько-то. Эмиссар вернулся через два дня и доложил в Париже: антисемитизм в СССР носит повальный, зоологический характер. В самом деле, чтобы выяснить, сколько евреев работает на Ситроэне или в Ecole Polytechnique, нужно социологическое исследование проводить. А тут каждый на виду, с биркой.
Повторю до оскомины: не только в антисемитизме состояла проблема. Ленинград, я убежден в этом, держал первое место в мире по перенасыщению людьми интеллектуальных профессий. не было. Автобус — не резиновый. Но, конечно, сразу вслед за теснотой шел, по своему значению в качестве препятствия, пресловутый пятый пункт советского паспорта. Повторю и другое: будь я первоклассным, целеустремленным специалистом хоть в чем-то, место бы нашлось. Но я повредился на стихах, а музы ревнивы, и время не благоприятствовало универсализму. В том же проклятом СевНИИГиМе взяли в вычислительный центр мальчика по фамилии, ни больше ни меньше, Раппопорт. Португальская, по некоторым признакам фамилия, и мальчик был сефардийского вида, с густой шевелюрой, веселый и самонадеянный. Он за три месяца справился с задачей, над которой упомянутый Виталий Кулик просидел несколько лет, да так и не решил до своего отъезда в Австралию; а ведь про Кулика точно было известно, что он хороший ученый…
И вот он настал, этот момент. Точка омега, так сказать. Весь ужас собрался в фокус. Жить, как мы жили, дальше стало нельзя. Эта жизнь закончилась. Можно было думать только о смерти — или о другой жизни; любой, но — другой. Об отъезде. В огороде бузина, в Израиле — дядька. Семь бед — один отъезд.
Если б не Таня, никогда бы я не решился. Как порвать с русской культурой, с родным языком, родным городом? Я попросту не понимал уезжавших. Когда в 1974 году прослышал, что уезжает Витя Янгарбер из АФИ, изумился до крайности — и поехал к нему в гости: расспросить. Узнал массу неожиданного. Всё было в диковинку. Приехал домой с рассказами; не успел рассказать и половины, как моя жена скандинавских кровей говорит мне:
— Давай закажем ему вызов!
Я чуть стакан не проглотил, но выслушав ее, согласился и позвонил Янгарберу.
Лишь в 1977 году, после трех лет ожидания, мы с Таней получили вызов. Три года вызов не приходил. Заказов было сделано с десяток. Потом, в израильском министерстве иностранных дел, мне показали заведенную на меня папку: мне выслали не менее дюжины вызовов. Почему не доходили? Бог весть. Мы с Таней оба по паспорту были русские. Таня некоторое время работала в первом отделе университета. Но всё это чепуха. Не доходили, потому что не доходили. Очень часто никаких разумных причин у тогдашней власти не имелось; капризная была власть, хоть и бездарная. Женьку Л. отпустили сразу после того, как он два года отслужил офицером в ракетных войсках.
Мы с Таней сразу сходили в ОВИР и взяли анкеты. Тут включились мои родители, точнее, мать. Поняв, что я не уступлю, она схитрила: начала уговаривать сперва защититься, а потом уж ехать. Таня заколебалась. Будешь, говорила она, всю жизнь жалеть, что не довел дела до конца; комплекс навсегда останется. Мои оппоненты, ничего про наши отъездные планы не знавшие, тоже подыграли. Белянин в Красноярске забрал мой отказ из совета, а мне написал, что моя диссертация — первая на очереди, и чтоб я не делал глупостей. Калер из Минска, решив, что мне не нравится красноярский совет, обещал договориться в Москве. И я смалодушничал.
Если и верно, что правая рука не знала, что делает левая, то уж не в этом деликатном деле. Тут все всё знали. Когда я отправился в Красноярск на предварительную (sic!) , к Тане приходили и прямо спрашивали: едете или не едете? И кто спрашивал?! Участковый милиционер. Теперь попробуйте вообразить, что не знали в СевНИИГиМе. Едва я защитился, Никитин (между прочим, член партии и чуть ли не парторг) перевел меня из младших научных сотрудников в руководители группы (хоть группы и не было) с повышением в зарплате со 120 рублей… до 175-и. Когда я сказал теще, что мне повысили зарплату, она спросила безнадежно:
— Двадцатку-то хоть прибавили?
Услышав ответ, она села и утерла пот со лба. А поэтесса Зоя Эзрохи — та даже стихи написала на это событие. Еще бы! Тут был не только выход из беспросветной бедности, тут был чуть ли не иной социальный статус.
Всего в апокалиптическом учреждении я состоял шесть лет, с 1974-го по 1979-й включительно, а если причислить сюда еще и аспирантуру у Бабы-яги, то полных двенадцать лет. Больше я проработал только на русской службе Би-Би-Си ().
Скрашивал мне эти квадратно-гнездовые годы Сеня, Семен Моисеевич Белинский, тот самый математик из лаборатории Циприса. Иногда мы сходились на черной лестнице СевНИИГиМа и говорили о нашем безнадежном деле. Потом начали общаться теснее, бывали друг у друга в гостях. Бедняга многие годы мечтал об отъезде — и всё, всё понимал про эту страну задолго до меня. На его умном и грустном лице словно тень какая-то лежала. Ехать он почему-то не мог. У него было двое маленьких детей, оба мальчишки. Жену его, Раю, тоже математика, вижу сейчас только в переднике, на кухне, а она, между прочим, одну из проблем Гильберта решила (достижение головокружительное). Сеня умер в 1983 году, от саркомы. Не дожил ни до свободного выезда, ни до новой России с полонием. В числе других сотрудников СевНИИГиМа я хоронил его. Над его гробом кто-то из начальников произнес:
— Он всю свою жизнь отдал делу мелиорации.
У меня сердце сжалось. В одной этой фразе — весь СевНИИГиМ, весь советский режим как в капле воды. Пошлость захлестывала и по временам переходила в подлость. На одной институтской политинформации выступал как-то райкомовский лектор: поносил Сахарова. Я не выдержал и вышел из зала, никому не сказав ни слова. Естественно, товарищи обратились к Никитину. Что он сделал? Сказал товарищам: у Колкера — , он должен был уйти; выгородил меня, а с глазу на глаз отчитал в таких словах, что чувствовалось: он скорее со мною, чем с ними. Сейчас я допускаю, что он меня персонально опекал, по заданию, но всё равно я ему признателен. Он понимал: протестовать бессмысленно. И я понимал. Понимал, да срывался.