— Можно многое поменять, — говорил он мне лет за десять до того (в ответ на мои планы переехать в Красноярск или в Новочеркасск в надежде получить работу по специальности): — город, страну, жену… — Ему, философу-фаталисту, всё понимавшему в десять раз лучше меня, такого рода перемены казались смехотворными. Не одобрял он, конечно, и наших эмиграционных планов. Накопились обоюдные обиды…
И еще одного человека не хватает: в конце 1983 года умер от саркомы Семен Белинский, математик, с которым я работал в СевНИИГиМе и как раз подружился.
Рутманы мечтали об отъезде, но не могли и мечтать о подаче на выезд. У них было на двоих (трое из четверых природных родителей состояли во втором браке), и от каждого из семерых требовалось разрешение. Молчаливый Гриша сперва работал с Женей Левиным в ВИРе (нет-нет, не подумайте лишнего: во Всесоюзном институте растениеводства), занимался наукой, а потом оказался завхозом в какой-то шарашке. Ира Рутман преподавала русский язык в школе, имела литературные склонности, моя работа о Ходасевиче и мой эскапизм произвели на нее впечатление; на меня она несколько пялила глаза, изумлялась моей непредсказуемости. У них — у единственных в нашем окружении — был автомобиль, не слишком новый москвич. Они помогали с перевозками и переездами, а иногда вывозили нас за город. В воскресенье 10 июля 1983 года, едва я сел за стол (я писал тогда о поэте Владимире Лифшице, 1913-1978), врываются Ира с Гришей: едем в Солнечное! Как не поехать? Езда была упоительна, день выдался веселый, безоблачный, жаркий, мы (Рутманы и я; Таня с Лизой были на юге) загорали с часу дня до семи вечера. На волейбольной площадке я столкнулся с Андреем Бердниковым, с которым некогда играл в волейбол за Политехнический институт. Он знал, что я балуюсь стихами, и в перерыве задал мне вопрос:
— Скажи, а кто такой Бродский? Почему я так много его стихов знаю?
Я рассказал о высокой и трагической судьбе изгнанника, о моем (не совсем восторженном) отношении к его стихам, и добавил:
— Удивлюсь, если он не получит нобелевской премии.
Прогноз этот недорого стоил: я знал, что Бродского уже выдвигали.
— Но мой кандидат, — продолжал трактовать я, — другой: Александр Кушнер.
Рутманы давно собирались в Нарву и звали нас с собою. Шел слух, что в Нарве продают сливки, в которых ложка стоит (такие густые; незачем говорить, что в Ленинграде сливки и сметана были куда как жидкие). Поездка состоялась 3 ноября 1983 года и во всех смыслах удалась. В дороге было весело, Нарва не обманула (хоть знаменитых сливок мы почему-то не привезли). Мы с Таней купили там аппарат для кварцевания, Рутманы — стиральную машину . Еще — я купил себе игрушку: помещавшийся в кулаке мячик, отлитый из упругой резины, цветной и прыгучий. Швырнёшь его в пол, он, дважды отрикошетив, отскочит от стенки, а ты — лови; наслаждение! Игрушка была хороша тем, что партнер не требовался. Я играл с этим мячиком до самого отъезда — и дома, и в котельной, и на улице.
Когда отопительный сезон кончался, кочегары занимались ремонтом котлов, уборкой территории и подобными работами на подхвате. Разумеется, и на овощебазы нас посылали; эта повинность распространялась на всех работавших горожан. Кобака и меня назначили ехать в в Зеленогорск 16 сентября 1983 года. Овощегноилища мы не нашли, зато побывали на могиле Ахматовой в Комарове, оба — впервые. На комаровском кладбище нашел я и памятник Анатолию Исааковичу Лурье, профессору, заведовавшему кафедрой, принимавшему у меня дипломную работу.
В октябре 1983 года опять мы с Таней подавали на выезд «по полной форме» (со сбором всех немыслимых советских бумажек). В отделе кадров ЛКМЗ меня крайне неприязненно встретила начальница Елена Леонидовна Ханукаева; нужное выдала, но пристыдила. Лишь годы спустя я сообразил, что стыдила она меня не по должности, а по велению совести. А как иначе? Ее фамилия — самая что ни на есть еврейская, от еврейского праздника; от еврейского слова . Всплыла в памяти моя однокурсница и ее однофамилица Ася Ханукаева, родом с Кавказа. С Асей я не дружил, зато приятельствовал с нашим общим сокурсником Альбертом Фридманом, за которого она потом вышла замуж. Альберт рано умер, совсем еще молодым, и не увидел любопытного. Ася сделалась ревностной православной, в том же духе сына воспитала, и сын не остановился на полпути, как большинство советских выкрестов той поры, а ушел в монахи, поселился на знаменитой греческой горе Афон…
По занятному совпадении, молоденькую даму в лейтенантских погонах, принимавшую у нас документы в ОВИРе, тоже звали Еленой Леонидовной, только фамилия не совпадала: Ивановская. Очередной отказ она вручила нам 12 декабря
В четверг 8 марта 1984 года, на Уткиной Даче, я написал стихотворение, которое вошло потом в мою книгу Завет и тяжба. Это было возражение на стихи Кушнера «И в следующий раз я жить хочу в России…» из его новой книги .
Насос гремел. Приятель был угрюм,
Пил чай, отогреваясь понемногу,
И говорил. Индустриальный шум
Был к месту, не мешая монологу.
— Я не люблю Россию, не люблю.
Любил, да бросил. Разлюбил. Насильно
Не будешь мил. Ни ямбу, ни Кремлю,
Ни Пушкину не поклонюсь умильно.
Полжизни я не верил, что она
Мне мачеха — и, пасынок случайный,
Вздыхал: ее снегов голубизна!
Ее размах! простор необычайный!
И пышный город, где вся жизнь моя
Прошла, где русский дед мой большевичил,
Где нет мне ни работы, ни жилья, —
Не дорог мне. Долгов — сложил да вычел.
За что любить мне этот Вавилон,
Глухою, неправдоподобной злобой
Меня баюкавший? Чем лучше он
Флоренции, к примеру? дух особый?
Пусть так: во мне обида говорит.
Но нет, и скука, не одна обида,
И честь. Зря льстится почвенник: хитрит
С ним женщина, Камена иль Киприда.
Всех чаще — Клия. Девственницы сей
Повадки до оскомины знакомы.
Советует: добро и разум сей,
И усмехается: пожнешь погромы.
И странен мне поэт чудесный тот
Кто всё всё отмёл: и гнёт, и голос крови,
И — в новой инкарнации — тенёт
Всё той же домогается любови.
Нет, мой ответ: семь бед — один отъезд! —
…Год орвелловский выдался, унылый.