Чего было ждать у моря погоды? Дела двигались без моего участия. Сдав документы в ОВИР, простившись с Уткиной Дачей, я отправился в Москву — в первый и единственный раз не по делу, а ради развлечения. Деньгам (наконец-то) не на копейки велся счет. Таня экспромтом присоединилась ко мне; пошла провожать меня на Московский вокзал — да тут же и билет взяла (Лиза жила у тещи). С 30 апреля по 6 мая — (?) — мы с Таней обитали у Сопровского, точнее, в Полетаевой, в Юрловском проезде (дом 25, квартира 94), и у Персицев в Марьиной Роще: у моей двоюродной сестры Риты и ее мужа Марка. , единственная из встреченных мною в России, — это как раз была мама Риты, тётя Женя, точнее — Шиндель, урожденная Фельдман. Вот кто лучился добротой, радушием, задушевностью!.. Ей суждена была долгая жизнь: в 2008 году, в далеком Денвере, тёте Жене перевалило за сто лет… А ее внучка, единственная дочь Риты, Анечка Персиц, умерла в 1990 году в Вашингтоне, в возрасте 38 лет… погибла при не совсем ясных обстоятельствах. Странно: люди уезжали за границу (бежали из проклятого СССР) с тем, чтобы жить, но некоторые вместо этого тут же умирали…
Забегаю назад. Тут самое время сказать о Кассандре. В Москву мы ехали — втроем, на двух поездах, шедших буквально друг за другом: я — на красной стреле (поезд №1), Таня и Кассандра — на поезде №3. Разница в отправлении и прибытии составляла 5 минут… Еще в октябре 1983 года, в предвкушении пятого отказа, получив по мордам в жилищном отделе района, решили мы попытаться затеять жилищный обмен. Дело было совершенно безнадежное (жилье дрянное, денег для приплаты нет), но утопающий хватается за соломинку. Бывшая жена Мачинского, эрмитажный искусствовед Люба Фаенсон, обещала помочь — и свела нас с двумя немолодыми сестрами, Г. и Д., тоже затевавших обмен. Мои комбинаторные способности пасовали перед многоходовой комбинацией, при которой мы из одной комнаты должны были получить две (тоже в коммуналке), но люди более умные видели тут шанс. Так или иначе, 28 октября мы оказались на Саперном переулке, у Г. и Д., где и познакомились с ними, а с Г. (она и есть Кассандра) и подружились. Г. была музыкантом — не совсем состоявшимся; в молодости готовилась стать оперной певицей, но болезнь помешала ей; всю остальную жизнь, до пенсии и переезда в Израиль, Кассандра зарабатывала на жизнь тем, что переписывала ноты. Прозвище (не то чтоб всеми принятое, но уж мы так ее звали) пошло от ее странного дара предчувствовать будущее. В самый день нашего знакомства на Саперном переулке, после составления каких-то обменных комбинаций (комнаты сестер нам очень понравились), мы пустились в общие разговоры. Г. оказалась моей читательницей, прочла Айдесскую прохладу, очень хвалила; а на прощание сказала странное:
— Зачем вам меняться? Вы скоро уедете.
Замечательно здесь было то, что хоть мы с Таней отличались необычайной открытостью, всем всё говорили, не таясь (в том числе и по телефону, который совершенно откровенно прослушивался), а вот именно в этот вечер, в этом доме — о наших отъездных планах речь не заводили… Получив через две недели отказ, я позвонил Г., сказал: не сбылось ваше пророчество, а она ответила: всё равно я знаю, скоро уедете.
Мы из обмена выпали сами собой. Не выходило. А сестры в итоге хорошо обменялись с приплатой, получили прекрасную квартиру на улице Восстания. Когда уезжали в 1990 году в Израиль, они продали ее за бесценок, за семь, кажется, тысяч фунтов. Нам — купить почему-то не предложили. Уж такую-то сумму мы бы наскребли при всей нашей бедности, набрали бы в долг, — и танина сестра Лида получила бы впервые в жизни приличное жилье, разъехалась бы со своим ненормальным братом. Обиду заслоняло только одно: через пять лет эта квартира стоила полмиллиона долларов, а дальше — может, и миллион. Случись нам ее купить, обидчиками оказались бы мы — и мучались бы угрызениями совести.
После возвращения из Москвы (тамошние приключения с Сопровским описаны) пошел я в ОВИР, и получил : не трудоустраиваться до 16 мая. Жизнь вернулась в привычное русло, только я не работал. Забегала к нам Лена Игнатова, единственная из питерских поэтов, в чей талант я верил безоговорочно (а уж она-то была почвенницей стопроцентной). Таня ее время от времени стригла. Лена тоже слышала о моем столкновении с Ивановым; читать переписку не стала, сказала только: «Разве ты не знал, что он — ненормальный?» Нет, этого я не знал и не подозревал; изумлялся (до столкновения) только одному его качеству: его непреодолимой потребности быть в гуще, петь хором.
На Ольгинской улице, у Ильи Вола, математика из АФИ, я забрал часть хранившихся там моих рукописей. С Ильей судьба свела меня уже после АФИ. Когда я уходил, он как раз был принят в аспирантуру — и в стенной газете, весьма рискованной, в разделе Рога и копыта появилась шутка, обыгрывавшая его фамилию: мол, в нашем полку прибыло. В АФИ вообще остроумничали на славу. Одного альпиниста, Израиля Иоффе, шаржировали в той же газете, в связи с его отправкой на очередное восхождение, рисунком: он с ледорубом и в шлеме, на крутом склоне, а подпись гласила: «Израиль идет в гору». Самодеятельность там тоже была порядочная (заправлял, сколько помню, Сергей Милещенко), вся на таких вот намеках. Туповатое начальство скрежетало зубами… А Илья Вол оказался племянником моего названного (для ОВИРа) дяди Виктора Кагана, славшего, среди прочих, нам вызовы из Израиля. Виктор отсидел в ГУЛАге положенное, работал, сколько помню, какое-то время в одной шарашке с Солженицыным, совсем пожилым уехал в Израиль — «с ярмарки», по его выражению, но там нашел себе место и работу, написал замечательные воспоминания и даже родил сына Экутиэля-Яакова.
Среди моих бумаг, хранившихся у Вола, была папка под названием : почти полный список моих стихов, начиная с 1956 года, куда и обломки входили. Илья при получении попросил разрешения прочесть список. Я, скрепя сердце, согласился. Это было — как в исподнем предстать; но и отказать было нельзя. Принимая на хранение, человек рисковал. Но Илья смеяться не стал. Когда я забирал бумаги, он сказал мне:
— Наконец-то я понял, чем Колкер занимается.
Что ж, это была правда: моя работа в АФИ работой не выглядела, а вместе с тем и полным олухом, как можно заключить из этих слов, я не казался… не всем казался.
Наступило 16 мая; звоню в центральный ОВИР; там говорят: звоните в районный; в районном говорят: ничего не знаем… Ну, подумал я, правы были скептики. Пошутили с нами. Опять звоню в центральный. Теперь говорят: вам нужно зайти в районный и расписаться. Что за пинг-понг? Звоню в районный, в полной уверенности, что — отказ. Тут происходит неожиданное: прямо по телефону мне говорят, что нам дано . Разрешение! Зайти между 16:00 и 18:00… Кто не выигрывал миллиона в лотерею, тот меня не поймет. Выехать нам было велено до 11 июня.
Слух моментально облетел весь город. Выезд ведь был почти закрыт (потом я выяснил: за весь год отпустили 941 человека — евреев, немцев, всех, со всех просторов богоспасаемой родины; лишь в 1985 году отпустили еще меньше). Народ буквально хлынул к нам в коммуналку, хоть и до этого дня без гостей не проходило. Пили практически ежедневно; никто не приходил без вина; несли в меру своей испорченности: одни — водку (Боровинский), другие — шампанское (Игнатова). В самый день разрешения за нашим столом сошлись люди, не имевшие, в сущности, шанса сойтись еще где-нибудь. Все были перевозбуждены. Болтали без умолку. Наташу Боровинскую мне пришлось провожать на Греческий заполночь — и мы всё не могли наговориться. Через пролом в решетке залезли в Таврический сад и на скамейке предавались мечтам о нашем светлом будущем в свободном мире… Однако ж ей и Сене предстояли еще три с лишним года родины, из которых полтора он отработал на по приговору за свою сионистскую деятельность.