ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Когда Лизе Ламычевой передали, что захворали учительница и ее муж, ехавшие куда-то на службу, то она, давно не говорившая с учителями и с удовольствием вспоминавшая курсы в Луганске, немедленно собралась и пошла. Увидав Веру Николаевну, ее полукрестьянское, полугородское платье и мужа ее, лежавшего на лавке и прикрытого студенческой шинелью, Лиза еще более умилилась. Она бережно поставила термометр — термометров тогда было совсем мало, — вынула часы и заметила время.
Штрауб с беспокойством следил за ее движениями. Поглядев на термометр, она небрежно, как всегда при разговоре с больными о температуре, сказала:
— Тридцать восемь и одна десятая. Инфлюэнца, наверно.
А на самом деле было тридцать девять с десятыми, и она видела, что у него не инфлюэнца, а тиф. Штрауб ей не нравился — и не тем облезшим и грязным видом чрезвычайно изможденного человека, видом, к которому она теперь привыкла, а не нравился чем-то более глубоким и сложным, каким-то еле уловимым запахом душевной мерзости. Она, чтобы не беспокоить больного, ступая на цыпочки, вышла в другую комнату.
Вера Николаевна вышла за ней, плотно прикрыв дверь. Хозяева хаты, еще до прихода врача догадавшись, что у приезжего сыпняк, переселились к соседям. Вера Николаевна и Лиза сели за стол. Лизе очень хотелось поговорить о школе, где-то в газетах она читала, что теперь преподают по другим методам, и втайне она даже надеялась, что новая знакомая была в Луганске и что у них окажутся общие друзья.
— Ну что? — тревожно спросила Вера Николаевна.
Лиза помолчала.
— А можно мне вас спросить? — сказала она.
— Конечно же! — и удивившись и обеспокоившись, сказала Вера Николаевна.
— Так вот, по-товарищески спросить, — сказала Лиза со своей несколько угловатой улыбкой. — Я ведь вам коллега, я тоже когда-то училась на учительницу… готовилась, — поправилась она, стесняясь, что выразилась неграмотно.
— Да, да, да, — торопливо сказала Вера Николаевна.
— Вы хорошо живете с мужем? — спросила Лиза, глядя ей в глаза.
— Конечно же, хорошо, — ответила Вера Николаевна, покоробившись от этого вопроса.
Лиза, не замечая ее сухости и вся устремляясь поговорить, поделиться своими сокровенными мыслями с человеком, который ее поймет, продолжала:
— Видите ли, может быть, это и странно для медицинского работника то, что я говорю, но мне кажется, что если вы сейчас с ним, то это, пожалуй, самое лучшее лекарство. За ним нужно смотреть. Вы знаете, когда я вышла замуж…
— Теперь вы счастливы? — перебила Вера Николаевна.
— Я, видите ли, всегда счастлива. Наверно, плохо так хвастаться, но почему-то так получалось. Было тяжело, но все же я была счастлива. Он меня найдет, я думала. Потому что, если понять, что находится в человеке, если приглядеться, то, боже мой, какое богатство! Как мы иногда не вглядываемся. А я всегда смотрела пристально в людей, в их радости, и мне иногда просто становилось душно дышать — такое я видела огромное богатство в народе. И я счастлива.
— Ну, а если все-таки ничего нет? Ни радости, ни богатства. А так, пыль одна.
— Как же так нет?
— А вот так-таки и нет.
— Этого не может быть! — сказала решительно Лиза.
Она сидела, согнувшись, и, вытянув ноги вперед по одной прямой линии, смотрела пристально на Веру Николаевну, продолжая говорить, рассказывая, как они шли с армией, что видели и как добились того, что в дивизии у них великолепный лазарет, прекрасно питаются больные и быстро выздоравливают. А как трудно в голод и нужду создать такой лазарет! Но вгляделись в мир и создали.
Чем дальше шел рассказ Лизы, тем все более и более волновал и раздражал он Веру Николаевну. Ага! Значит, это дочь Ламычева, одного из ближайших друзей Пархоменко? Значит, через Ламычева можно будет и узнать, где Пархоменко, и попасть к нему. А если попасть, то разве не может попасть Штрауб из револьвера?.. Вот что волновало Веру Николаевну. Тревожило же ее то, что ее предположение оправдается — Штрауб болен тифом. Раньше она думала, что в случае болезни Штрауба тифом она бросит его просто в любой крестьянской хате или вывалит с помощью возницы в прорубь, под лед, а теперь ни бросить, ни оставить нельзя. Лиза — сердобольна, начнет ухаживать и при уходе услышит бред Штрауба. Конечно, тифозный бред — не доказательство, но все же Штрауб может сболтнуть такое, что навредит и Быкову, к которому и без того большевики относятся чрезвычайно настороженно, а еще больше способен навредить ей и Ривелену. Сорвется тогда последнее и важнейшее поручение Ривелена, погибнет не только Штрауб, а и Быков, и сама Вера Николаевна, и Чамуков, и Геннадий Ильенко, рассованные на очень ответственные посты… Плохо!..
— Что же, однако, у мужа?
— Сыпняк.
— Ну что вы, что вы!..
Вера Николаевна побледнела, схватилась за стол и широко раскрытыми глазами взглянула на нее:
— Как, тиф?
— Сыпняк.
— Тиф?
— Да, тиф! Сыпняк! — И Лиза добавила, успокаивая ее: — Сердце у него хорошее, он выдержит, часика через три мы его перенесем в лазарет. Врач дивизии разрешит нам, я попрошу. Я поставлю к нему лучшего санитара, да и вы будете дежурить.
— И это долго? Болезнь?
— Недели три.
— Будет жар, наверное бред?
— Жар уже есть, а до бреда недалеко. Но не распускайтесь. Это для вас теперь самое главное.
— Не распускайтесь! — почти вскрикнула Вера Николаевна, и в голосе ее чувствовались и огорчение, и недоумение, и укор кому-то. — Для меня это самое главное.
— Именно самое главное, — проговорила ласково Лиза и, сказав, что попозже, вечером, зайдет, ушла, оставив какой-то порошок.
Вера Николаевна опустилась на скамью возле печи, у которой лежала солома. Чело печи было обмазано так ласково и умело, как делают это ласточки в своих гнездах. Вера Николаевна смотрела на это чело. Дверь в соседнюю комнату была теперь полуоткрыта, и свет лампы падал оттуда на белую печь. Штрауб лежал с закрытыми глазами, часто и глубоко дыша. «Именно самое главное, — думала она с ужасом. — Понимает ли она то, что сказала мне. Именно самое главное. Она коммунистка, и кто знает, не послали ли ее ко мне нарочно и не приказано ли ей восхищаться мною, чтобы узнать то, о чем в бреду будет он говорить».
И, повторяя по нескольку раз эти слова, она в то же время какими-то узенькими тропками шла к тому решению, к той пропасти, в которую она пыталась заглянуть еще сегодня утром и не осмелилась. Дыхание Штрауба, громкое и горячее, мешало ей думать. Она вышла во двор. Свет месяца с синего неба казался желтым, как от керосиновой лампы. Она направилась к овину. Он был заперт. Она подошла к хлеву, открыла дверь. Месяц осветил солому. Она потрогала ее ногой, раздался шипящий звук, как будто кто-то убегал на цыпочках. «Бежать, бежать», — повторила она. И, чувствуя и ненависть, и боязнь, и многое другое, с чем хотелось расстаться возможно скорее, она вернулась в дом и взяла Штрауба за руки. Он открыл глаза, смотрел на нее и не понимал. Она сказала:
— Бежать, бежать!
И тогда он поспешно встал, вряд ли понимая, что он делает. Она взяла его под руку и вывела во двор. Слышно было, как в сарае переминается с ноги на ногу лошадь. Штрауб шел, спотыкаясь, она вела его к хлеву, но так как шаги его были мелки и медленны, а она вся дрожала и мучительно желала избавиться от этой дрожи, то она подвела его к саням, в которых они приехали, к сугробу, который стоял за санями. Испытывая горький и тягучий страх и в то же время мучительное наслаждение оттого, что все, наконец, сейчас окончится, она сказала, кладя ему левую руку на шею:
— Наклони голову, шагни, здесь притолока, порог…
— Да, да, да, — послушно сказал Штрауб, послушно наклоняя голову над сугробом, и тогда Вера Николаевна сняла левую руку с его шеи. Он стоял, пошатываясь, без шапки, и от головы его, совсем теперь голой, шел легкий пар. Когда Штрауб наклонил голову так низко, что еще немножко, и он упал бы, она взмахнула дубовым сучковатым поленом, которое взяла в сенях, и ударила его по голове. Он крякнул, ухнул, упал в сугроб, который мгновенно потемнел вокруг него, и стал мелко бить носками сапог по утоптанному снегу. Полено упало вместе с ним и вздрагивало у него на шее. Она подождала, пока он не затих, наклонилась, пощупала пульс и проговорила: