К моей великой радости, через неделю такого позорища — а у доктора Красикова губа была не дура и в свое отделение он набирал исключительно молоденьких медсестренок модельной внешности — мне разрешили передвигаться самостоятельно. Первые дни ощущение было, как будто кто-то таранил меня бревном в поддых. Есть такое выражение — «гол, как сокол». Это не про ощипанного сокола, а про отесанное бревно, служившее нашим предкам стенобитным орудием. Поэтому я мог образно считать себя крепостью, которую берут приступом и таким вот «голым соколом» таранят в живот. То есть, в ворота. И ко всему прочему, сильно тянули швы. Но постепенно я переборол и это неудобство, выучившись ходить, чуть кривясь на правую сторону.
Когда Александр Михайлович убедился, что температура по вечерам у меня больше не поднимается, а помирать я не собираюсь, он перевел меня в общую палату. В первый день я, конечно, обрадовался: человеческое общение, не надо сидеть сычом… Но это только в первый день.
А потом…
Таинственный varuna
— Стой! Не шевелись! — раздался окрик, едва я перешагнул порог палаты номер 15.
Я замер, ухватившись за ручку двери.
На меня в упор смотрел щупленький дядька с большой проплешиной надо лбом и тонким крючковатым носом. Он сидел на койке в позе лотоса, а соседи по палате, еще четыре человека, переводили взгляды с него на меня и обратно.
— Стой-стой-стой! Я посмотрю твою ауру!
Поморщившись, я все-таки пошел дальше, к свободной кровати, и, положив пакет с вещами поверх одеяла, сел.
— Ревматизм! — ткнув в мою сторону пальцем, радостно осветился дядька.
— Язва, — ответно тыкая пальцем в него, буркнул я.
Его худющая физиономия вытянулась:
— И кто из них меня сдал?! — наверное, он имел в виду медиков.
— Аура ваша, блин.
Я сбросил с ног шлепанцы и вытянулся на постели. Мужик — просто копия нашего соседа по площадке, вечного трезвенника-язвенника дяди Виталия: тот же землистый цвет лица, ввалившиеся щеки и глаза, кислая мина, костлявая худоба. К Кашпировскому не ходи — всё на физиономии нарисовано.
«Экстрасенс» завозился на своей койке, делая вид, будто не слышит посмеивающихся мужиков.
— Ну а я-то — угадал? — не выдержав, спросил он.
— Не знаю. А что такое ревматизм?
Мужики грохнули. Но я и в самом деле не знал, что такое ревматизм и еще куча разных болезней. Я и свой-то диагноз… «чего-то-там-эктомия»… до сих пор никак не мог запомнить.
Вот так и произошло наше первое знакомство с йогом Трындычихом, как его за глаза называли другие пациенты из нашей и не только нашей палаты, в миру — с Дмитрием Иванычем Полошихиным. Был он воинствующим оптимистом и ярым последователем пары Малахов плюс Порфирий Иванов. Первый, если верить пародиям, пил и мазал на себя всякую гадость, а второй бегал зимой и летом босым и без штанов. «Моя язвень!» — трепетно, почти нежно, именовал наш разговорчивый йог свою болячку.
Но не из тех людей был Дмитрий Иваныч, чтобы ограничиться шапочным знакомством! Он с удовольствием делился с нами как своими диагнозами, так и методами их лечения, а также давал множество советов по лечению наших — то есть соседей по больничному отделению — недугов. И делал это Трындычих при каждом удобном ему случае — выходя ли из процедурного с прижатым к ягодице клочком ваты, или же наслаждаясь больничной баландой в палате. Мнение других по этим вопросам его никогда особенно не интересовало. В том числе, желают ли его выслушивать.
— Я, можно сказать, непотопляемый! — такими словами обычно предварял автобиографию йог Трындычих. И понеслась душа в рай. Таких болтливых мужиков я в жизни не встречал. — Поэтому чего уж там эта твоя холецистэктомия, малец! Ерунда на постном масле! Отнесись к этому позитивно: у тебя теперь никогда не будет холецистита, камней, непроходимости желчных протоков или дискинезии сфинктера Одди!
Соседи по палате восхищенно вздыхали: «И откуда это он всё знает?!»
— Во всем должен быть оптимизм! Язва моя ой как меня доканывает, а я ничего, не горюю. Полжелудка оттяпать грозятся, а мне разве жалко? Жирдяи — те по собственной воле, за кровные деньжата, желудки ушивают, чтобы жрать меньше, а мне и тут повезло. Если что-то происходит — оно всегда к лучшему! Не бойся, больше, чем сможешь унести, на твои плечи не наложут!
Я тоже старался относиться к этому позитивно. Не к болезням, а к той чепухе, которую он начинал изрекать, едва раскрыв рот. В конце концов ведь и это пройдет, кого-нибудь из нас выпишут вперед, и как же мне тогда станет хорошо!
Был у него в нашей палате и оппонент — ехидный дедок семидесяти трех лет, помещался он на кровати, что стояла у двери. Он почему-то жутко не любил того самого Порфирия Иванова и постоянно поддевал им Трындычиха:
— А что ж твой Порфирий-то восьмидесяти с небольшим лет отроду лапти отбросил? Ай? У меня батёк, царствие ему небесное, в позапрошлом только годе богу душу отдал, дак и то по дурости — калоши на босу ногу по морозу напялил…
— Ага! — обрадовался Трындычих. — И пневмонийка! А вот Порфирий — тот босым…
— Да кого там «пневмонийка»?! Резина калош замерзла, скользкая стала, он на гололедице-то и грохнись на спину наотмашь. Так то ж ему девяносто четыре было! Он у меня и войну прошел, и махру курил, и вмазать всегда не дурак был. А как он ел, так к нему народ со всего поселка сбегался поглазеть! Всё — и первое, и второе, и третье — в одну тарелку выльет, «Сила!» — говорит. Потом все это ложкой, значить, и хлебает. Вот только глуховат был малость — контузило его на войне, еще с тех пор.
И начинались затяжные пререкания, из-за которых мне хотелось выбросить свою койку в окно и спрыгнуть следом за нею. Когда мне сняли швы и бок перестало тянуть, я просто сбегал в другую палату, но долго сидеть там не удавалось: кто-нибудь из медперсонала являлся да выгонял со словами: «Своего места нет, что ли? Вечно вас не доищешься! Картежничают они тут».
А ехидный дедок в отсутствие Трындычиха подмигивал нам и по секрету всему свету делился новостями, мол, резать собираются язвень этому нашему черту.
Так прошел почти месяц, и я тайком подсчитывал дни, когда меня наконец решатся выписать.
В последней декаде апреля в больницу наведался Николаич.
Перед его появлением я уныло таращился в окно и старался не слушать треп соседей. На стене дома напротив меняли рекламу, старую уже свернули и теперь расправляли новую. Передо мной открывался охристого оттенка с детских лет знакомый рисунок: голый мужик о четырех ногах и четырех руках, растянутый внутри круга и квадрата, также последовательно вложенных друг в друга. А потом — надпись: «Банк «Золотое сечение». Божественная гармония ваших счетов!'. Над этой рекламой в народе смеялись, мол, открой там счет — и останешься ровно в том, в чем этот мужик, Мавроди гарантирует. И тут…
…Прямо посреди зала вращались две сферические решетчатые центрифуги. Их вращение было необычным: наращивая скорость оборотов, прозрачные шары словно бы исполняли какой-то сумасшедший танец. Внутри центрифуг, зафиксированные в специальных пазах за голову, кисти и щиколотки, кружили во всех направлениях две спящие женщины. «Это визуализация фантазии?» — шепчу я и пытаюсь взглянуть на своего спутника…
— Стрельцов, на выход! — проходя мимо, крикнула в приоткрытую дверь одна из дежурных медсестер.
Меня сразу насторожило, что начальник приехал один, обычно всегда являлся в сопровождении кого-нибудь из наших парней. И лицо было слишком мрачным для хорошо мне знакомого Артема Николаича. «Ну, — подумал я, — сейчас чего-нибудь отожжет, отмочит и потушит». И не ошибся.
— Не знал, что тебе нести в передачу, — оправдываясь и оттягивая начало главного разговора, проворчал он. — Маманя твоя говорит — тебе то нельзя, это нельзя… Не хлопец, а диетический список!
— Николаич, да я же не голодаю тут. Нас кормят нормально. Спасибо, что сам заглянул! — чувствуя, как при каждом движении болтается на мне отцова пижама, я пожал Николаичеву пятерню. То-то он на меня с таким сочувствием таращится! Папа и ростом меня пониже, и телосложением худосочнее… ну, раньше был. А сейчас вещи его размера висели на мне, как на школьном анатомическом экспонате. Так бывает, если время от времени еда вызывает то колотье в боку, то тошноту. Доктора убеждают — пройдет и все наладится. И я как-то не грузился.