— Надеюсь, вы понимаете, — сказал Джойс, уже в который раз подводя Геннадия к своей главной мысли, — машина Ланьковского, да и моя тоже создавались не для наслаждений. В этом — главное различие. Мы просто хотим перебраться туда, откуда ушли. Но принцип аналогичный. Вы понимаете? Только мы чего-то не учитываем, и именно вы, Геннадий, — на вас надежда — можете нам помочь. Сделайте из машины Джойса — Ланьковского этакий «УАН наоборот», и благодарное человечество поставит вам памятник, какого не ставили еще никому.
— А зачем? — спросил Геннадий.
— Зачем вам памятник? — не понял Джойс.
— Нет. Зачем знать обратный путь? Чтобы любому открыть прямой?
Чтобы сюда повалили всей испакостили и этот мир, как тот? Нужно ли, Кэрол?
— Э-э, Геннадий! Вы задаете вопросы из области морали. А мораль вне науки. Или наука вне морали — как хотите. И если бы Эйнштейн и Резерфорд задавали себе много лишних вопросов, наука, пожалуй, бы до сих пор топталась в девятнадцатом столетии.
— А может быть, и к лучшему? Без Хиросимы-то?
— Нет, Геннадий. Вот это уж точно нет. Даже с позиций самой рафинированной морали. Во-первых, Хиросима — это семечки по сравнению со сталинскими и гитлеровскими лагерями, где все вполне обошлось без достижений передовой науки. А во-вторых… Эх, Геннадий, загадочная русская душа, втянули-таки вы меня в дискуссию о морали! Так вот, вовторых, науку никогда нельзя остановить. Если не мы, значит, кто-то другой. Так, может быть, все-таки лучше мы? Вот неужели вам, лично вам не хочется вернуться туда?
— Мне? Мне безумно хочется, но…
— Вот видите. И никаких «но». Пойдемте к Ланьковскому.
Ланьковский был у себя. И прибор был готов к работе.
Геннадий проверил все системы, попросил заменить несколько элементов, подправил настройку, на две десятых повысил температуру раствора… И сел. Было немного страшно, но это был атавистический страх, своего рода воспоминание о страхе, ведь в этом мире бояться было решительно нечего. И он отбросил все лишние, мешающие мысли и скомандовал: — Пуск.
Они отключили прибор и растолкали его через восемьдесят часов.
Так было запланировано, чтобы, с одной стороны, не слишком рисковать, а с другой — чтобы хватило времени т а м на оценку ситуации.
Джойс и Ланьковский спали по очереди и ели, не выходя из лаборатории все это время. В назначенный час они с помощью комплекса хорошо отработанных мер обеспечили Геннадию плавный, без отрицательных эмоций, переход из мира в мир, но тот все равно долго не приходил в сознание. И когда Бариков наконец открыл глаза, оба ученых спросили чуть не в один голос: — Ты был там?
— Был, — сказал Геннадий. — Но не там.
— Ты абсолютно уверен? — Джойс был в отчаянии.
— А ты полагаешь, что наш мир можно перепутать еще с каким-то?
— Закон Луча, — угрюмо молвил Ланьковский, не сказал, а именно молвил. — По-видимому, я все-таки прав.
— Да, Славик, — подтвердил Геннадий. — Ты все-таки прав. Абсолютно прав.
— Но погодите, Геннадий, — нервничая, Джойс сбивался с «вы» на «ты» и обратно. — Ведь вам же удалось однажды вернуться туда. Значит, Закон Луча не абсолютен. Хоть это-то вы понимаете?
— Нет, — ответил Геннадий тупо, — этого я не понимаю.
Потом вскинулся:
— Я именно этого и не понимаю! Именно этого! А вы говорите… Что возвращение назад? Тогда было что-то совсем другое… Была иллюзия, просто иллюзия.
— Бросьте, Геннадий, иллюзия — не научный термин. О каких иллюзиях можно говорить всерьез в наших с вами исследованиях?
— Не знаю, — сказал Геннадий. — Отстаньте от меня все. Я ничего не знаю. Отстаньте от меня все! — закричал он и выбежал из лаборатории.
За белыми стенами была ночь. Глухая, беззвездная, очень черная.
Геннадий медленно побрел вдаль, к невидимому в темноте морю, ориентируясь на шум, на мерное тяжелое дыхание большой воды. Он шел до тех пор, пока тихая, спокойная волна не окатила ему ноги. Волна была холодной и неожиданной, как пробуждение. И он вздрогнул и закричал в темноту:
Геннадий стоял теперь уже по колени в море и плакал.
Его нашли на следующее утро, когда по заявлению соседей милиция взломала дверь.
В квартире было холодно, как на улице, и стоял скверный запах. Он лежал в какой-то совершенно нелепой позе поперек карниза, свесившись головой наружу, а ногами зацепившись за раму открытого окна.
Его закоченевшие изрезанные руки сжимали осколки стекла и разноцветные обрывки проводов. Невидящие мертвые глаза были напряженно раскрыты, а желтая рубашка, ставшая наполовину бурой от крови, была еще и мокрой насквозь от шедшего всю ночь напролет снега.
Ант СКАЛАНДИС
НЕТ ПРАВДЫ НА ЗЕМЛЕ…
Андрей Васильевич Тимохин садится за телефон. Начальник попросил остаться во вторую смену (идет важный эксперимент), а он ответил уклончиво. И вот теперь снимает трубку, слушает гудок и думает: «Главное — ничего не перепутать. Надо же, год уже прошел, а я все никак не привыкну. Значит, так. Матери нельзя говорить о работе. Она будет нервничать. Жене нельзя говорить, что еду к матери. Обидится, скажет, дома совсем не бываешь. Начальнику нельзя говорить о жене. Он ее слишком хорошо знает, не поверит ни одному слову. Паше Мельникову нельзя говорить ни о жене, ни о матери — только о бабах. Лучше всего приплести Татьяну — понятнее. Татьяне нельзя говорить… Боже, как я устал!» Дома к телефону подходит Алешка. Приходится сделать ему выговор за вчерашнюю двойку.
— Вот, — канючит сын, — а говорил, что за отметки ругать не будешь.
— А я за двойку и не ругаю, — говорит Андрей Васильевич. — Я за вранье ругаю. Зачем было говорить, что ничего не задали?
— Так все же врут, — рассудительно отвечает Алешка.
— Что значит «все»? Я, например, разве вру когда-нибудь? Ну, ладно, мать позови.
У Анюты усталый голос, и она просит прийти пораньше.
— Не получится, малыш, — прерывает Андрей Васильевич, — я ж как раз и звоню, чтобы предупредить. Как назло, меня сегодня во вторую оставляют…
— Мамуля, — говорит он через минуту, — это я. Просто кошмар какой-то! Опять не смогу приехать. Да, Алешка заболел. И Анюта что-то неважно себя чувствует…
— Петр Кузьмич, — с начальником он связывается по селектору, — только что матери звонил. Ей очень плохо. Вот такие дела…
— Видал, как крутиться приходится? — подмигивает он с улыбкой Мельникову, сидящему рядом. — С Татьяной договорился, у нее квартира свободна.
Но и это неправда. Вместе с Татьяной, секретаршей Петра Кузьмича, Андрей Васильевич выходит из института, но на улице говорит:
— Подожди, я позвоню из будки.
Из будки он никуда не звонит — просто вертит диск и прижимает к уху трубку. Потом возвращается. Именно в этот момент он понимает, что совершит нечто, не предусмотренное заданием. И делается страшно.
И он врет уже беззастенчиво, не задумываясь о последствиях:
— Танюшка, у меня сюрприз! Я договорился насчет твоей шубы. Только ехать надо прямо сейчас. И еще… в одно место. В общем, ты поезжай домой. И, пожалуй, не жди меня сегодня…
Татьяна расстраивается не слишком. Он подбрасывает ее до метро.
Потом долго крутит по переулкам и, лишь убедившись, что «хвоста» нет, выруливает на шоссе. Из будки возле стадиона звонит шефу:
— Товарищ полковник? Андреев. Хочу увидеть вас. Есть идея.
И это означает, что майор Андреев, работающий завлабом, готов доложить строго конфиденциально полковнику Н. свои соображения о личности резидента Икс, для выяснения которой он и внедрен в НИИ.