И Симон наверняка был не прочь выступить тогда против нас вместе со всеми — вот бы где можно было наслушаться про вандалов! Но слишком неприглядным выглядело его собственное поведение на Каменном Пляже, он ждал, наверное, пока оно подзабудется. Тем более что впрямую его никто не винил — думали только. Так что поначалу-то он помалкивал, поначалу-то его и не слышно было.
Теперь-то он не тот, теперь-то на его стороне правда. Ему даже хорошо стало от того, что он тогда с пробора ушел. Это просто несправедливо, что на его стороне правда, а я, выходит, да и все ребята наши, куаферы, жизнь потратили на ненужное и даже вредное для общества дело.
Что-то не так здесь. И я в этом никак не могу разобраться.
То, что он оказался трусом, — его дело. Наша вина, только наша — мы труса в нем не увидели, мы должны были разглядеть. А сам он мог и не знать, точнее так: мог и не верить, мог черт знает что навоображать о себе, каким угодно отчаянным храбрецом мог себя перед собой выставить. Он все правильно всегда говорил, даже чересчур правильно, только почему тошно мне от его правильности? Что ж, значит, нет его никакой вины? Только наша?
Мы правы, а все остальные нет; мне говорят, что так не бывает. Что нельзя так, как мы, что мы работали слишком жестоко, что негуманно мы поступали, что вообще не должно быть жестокости никакой, что каждую травиночку, каждого микробика, каждое, пусть хоть самое мерзкое насекомое мы должны беречь и лелеять. А если нам от этого плохо, надо терпеть — наша беда никого не касается. Они так прямо не говорят, они научными, умными словами все обставляют, но в принципе именно к этому сводят. И ничего им не возразишь.
Где-то, нас уверяют, идет гуманная колонизация планет — вообразить не могу, что она собой представляет, — и когда-нибудь, лет этак через сто пятьдесят, она принесет нам новые площади, новые экосферы, и вот тогда-то, нас уверяют, мы заживем всласть. Ненужные виды они не уничтожают, как мы, — те вымирают сами собой.
Сейчас у нас скученно, голодно, и ничего нам, даже воздуха, не хватает, мы стали коротко жить, мы болеем повально, и все какими-то новыми болезнями; рождаемость никто не ограничил, но она падает просто потому, что новых детей девать некуда; появляются разные бандитствующие группы, и не только среди молодых (тех вообще мало) — я сам с ними встречался, с немолодыми. Черт знает что они хотят доказать. Собрались меня, бывшего куафера, уничтожить. Смех!
У них там, на другой стороне Земли, говорят, все по-другому, все не в пример лучше. Они там, у себя, как-то со всем управляются. Я не представляю себе, как это они могут управиться, что-то там они строят, планы у них…
Смешно: податься могу куда захочу, на любую звезду Ареала, а туда — не могу. Страшно. Своих страшно, могут не так понять. На проборах ничего не боялся, а тут… Да, в общем, туда я и не хочу, мне бы здесь разобраться. Хотя бы с этим дю-А.
А я тоже могу — могу так одеваться, как он, могу, если захочу, и бесколеску достать — не такая уж и проблема. Мне говорят: человек должен быть добрым, пусть там хоть что — будь, главное, добрым, сейчас не старая эра, и невозможно с этим не согласиться. Потому что тогда — если не согласишься — получилось бы, что надо по арифметике, надо, стало быть, выбирать, кого убивать, а кого нет — ну, как у нас, на проборе. А как выберешь, если все живые; только когда выбирали, когда проборы были, что-то улучшалось (нет, правда!), а проборов не стало, и плохо всем, и люди мучаются без них, и опять получается, что выбираем. Вот чего я понять не могу. Раньше, в куаферстве, все ясно было, особенно не задумывались, дело свое святым считали, хоть и не слишком чистым, конечно. Иногда я думаю — может, они и правы насчет гуманности, но тогда совсем ничего понять невозможно. И не хочется мне их правоты. А иногда думаю — слова!