— Означает ли это, — спросил Мишель, — что после Россини и Мейербера ты уже не видишь ни одного музыканта?
— Ну как же! — ответил Кенсоннас, отважно перескакивая тем временем от обычного «ре» к «ми-бемоль». — Не говорю, конечно, о Берлиозе, главе школы импотентов, чьи музыкальные идеи вылились в завистливые фельетоны, но вот некоторые из наследников великих мэтров. Послушай Фелисьена Давида, профессионала, которого нынешние ученые путают с королем Давидом, первым арфистом Израиля. Оцени благоговейно простое и подлинное вдохновение Массе, последнего музыканта, сочинявшего чувством и сердцем, его «Индианка» — шедевр той эпохи. А вот Гуно, бесподобный автор «Фауста», умерший вскоре после того, как принял постриг в Вагнеровской церкви. Вот творец гармоничного шума, герой музыкального грохота, сочинявший грубо отесанные мелодии подобно тому, как тогда же сочиняли грубо отесанную литературу, — Верди, автор неисчерпаемого «Трубадура», занимающий выдающееся место в ряду тех, кто способствовал упадку вкуса в прошедшем веке.
— Наконец, явился Вагнерб…[36]
И тут Кенсоннас, не сдерживаемый более законами ритма, отдался невнятным грезам Созерцательной Музыки с ее внезапными паузами и нескончаемыми пассажами, среди которых можно было затеряться.
Артист с несравненным талантом представил последовательную поступь искусства; под его пальцами протекли двести лет музыки, и друзья слушали его в молчаливом восторге.
И вдруг, посреди вымученных пассажей вагнеровской школы, в момент, когда сбившаяся с пути мысль потерялась безвозвратно, когда звуки стали уступать место шумам, музыкальную ценность которых установить было затруднительно, под пальцами пианиста запело нечто простое, мелодичное, нежное по тону и совершенное по чувству. Буря сменилась покоем, рыки и вопли — нотами, идущими от сердца.
— Ах! — воскликнул Жак.
— Друзья мои, — сказал Кенсоннас, — существовал еще один великий и непризнанный артист, вобравший в себя весь гений музыки. То, что я сыграл, создано в 1947 году — последний вздох умирающего искусства.
— И это? — спросил Мишель.
— Это твой отец, он был моим обожаемым учителем.
— Мой отец! — вскричал юноша, едва не плача.
— Да, слушай.
И Кенсоннас, исполняя мелодии, под которыми подписались бы Бетховен или Вебер, вознесся к вершинам мастерства.
— Мой отец! — повторял Мишель.
— Да, — ответил Кенсоннас, захлопнув вскоре со злостью крышку фортепьяно. — После него — пустыня! Кто бы его теперь понял? Достаточно, дети мои, хватит прошлого! Обратимся к настоящему, и пусть вновь воцарится индустриализм!
С этими словами он нажал на что-то, клавиатура исчезла, и глазам гостей открылась застеленная кровать с туалетом, снабженным всеми необходимыми приспособлениями.
— Вот изобретение, достойное нашей эпохи, — сказал музыкант. — Фортепьяно-кровать-комод-туалет!
— И ночной столик, — добавил Жак.
— Так точно, мой дорогой друг. Полный набор!
Глава IX
Посещение дядюшки Югенена
С того памятного вечера троих молодых людей связала тесная дружба. Они образовали свой маленький мирок, островок обособленной жизни в этой гигантской столице.
Мишель проводил дни в служении Главной Книге; казалось, он свыкся со своей участью, но для счастья ему не хватало общения с дядюшкой Югененом. Будь он рядом, Мишель обрел бы целую семью: дядюшка за отца, а двое друзей — за старших братьев. Юноша часто писал старому библиотекарю, и тот прилежно отвечал.
Так протекли четыре месяца. Казалось, в конторе Мишелем были довольны, кузен презирал его чуть меньше, Кенсоннас не уставал хвалить. Очевидно, юноша нашел свое призвание: он родился диктовальщиком.
Зима худо-бедно прошла, с ней успешно справлялись калориферы и газовые камины.
Наступила весна. Однажды Мишелю предоставили выходной, в его распоряжении оказалось целое воскресенье; молодой человек решил посвятить его дядюшке Югенену.
В восемь утра Мишель с удовольствием покинул дом банкира, радуясь, что сможет вдохнуть глоток кислорода подальше от делового центра. Стояла прекрасная погода. Апрель принес с собой возрождение природы и готовился одарить людей свежими цветами, с ним не без успеха соперничали цветочные магазины. Мишель ощущал, как пробуждается в нем жизнь.
Дядюшка жил далеко; он, очевидно, был вынужден перенести свои пенаты туда, где приют стоил не так дорого.
Юный Дюфренуа направился к станции метрополитена на площади Мадлен, взял билет и, войдя в вагон, взобрался на второй этаж. Прозвучал сигнал к отправлению, поезд двинулся вверх по бульвару Мальзерб, вскоре оставив за собой справа тяжеловесную церковь Святого Августина, а слева — окруженный замечательными зданиями парк Монсо. Миновав пересечение с первой и второй кольцевыми линиями, поезд остановился у Аньерских ворот, поблизости от старых фортификаций.
Первая часть путешествия благополучно закончилась. Мишель легко спрыгнул на перрон, прошел Аньерской улицей до улицы Восстания, там повернул направо, под виадук рейлвея, ведущего к Версалю, и, наконец, добрался до угла Булыжной улицы.
Перед ним был дом, скромный с виду, высокий и густонаселенный. Он спросил консьержа о г-не Югенене.
— Девятый этаж справа, — ответил сей важный персонаж: в ту эпоху консьержи были государственными служащими и назначались на эту доверительную должность непосредственно правительством.
Мишель поклонился, занял место в подъемнике и через несколько секунд оказался на площадке девятого этажа.
Юноша позвонил. Дверь открыл сам г-н Югенен.
— Дядюшка! — воскликнул Мишель.
— Дитя мое! — ответил старик, распахивая юноше объятия. — Наконец ты здесь!
— Да, дядюшка. Мой первый день свободы я посвящаю вам.
— Спасибо, мой дорогой мальчик, — ответил г-н Югенен, приглашая юношу войти. — Какое удовольствие видеть тебя! Но садись же, снимай шляпу, будь как дома. Ты ведь останешься со мной, не правда ли?
— На весь день, дядюшка, если только я вас не стесню.
— Что, стеснить меня? Я ведь ждал твоего прихода, мое дорогое дитя!
— Вы ждали меня? Но у меня не было времени предупредить вас, я бы опередил свое письмо!
— Мишель, я ждал тебя каждое воскресенье, и твой обеденный прибор был всегда наготове, как и сейчас.
— Неужели правда?
— Я знал, что в один прекрасный день, на этот или на следующий раз ты придешь навестить своего дядюшку. Правда, все как-то получалось на следующий…
— Я не мог освободиться, — поспешил объяснить Мишель.
— Я знаю, дорогое дитя мое, и не в обиде на тебя, совсем нет!
— О, как же вы должны быть счастливы здесь, — произнес Мишель, оглядывая комнату полным восхищения взглядом.
— Ты имеешь в виду моих старых друзей, мои книги, — прекрасно, прекрасно! Но начнем с обеда; мы обсудим все это потом, хотя я поклялся, что не буду говорить с тобой о литературе.
— Но дядюшка, — умоляюще промолвил Мишель.
— Ладно, сейчас речь не об этом. Расскажи мне, чем ты занимаешься, кем стал в этом банковском доме? Может быть, твои идеи…
— Остаются прежними, дядюшка.
— Черт возьми! Давай тогда за стол. Но мне кажется, что ты еще меня не обнял!
— Как же, дядюшка, как же!
— Тогда начни сначала, племянник! Мне это не причинит вреда — ведь я еще не успел поесть, — а может быть, и придаст мне аппетита.
Мишель от всего сердца обнял дядюшку, и они уселись за стол.
Юноша, однако, не переставал оглядываться, кругом было так много удивительного, это разжигало любопытство поэта.
Небольшой салон, что вкупе со спальней и составлял квартиру, находился во власти книг; стены исчезали за полками, старые переплеты ласкали взгляд тем благородным темным оттенком, который дается временем. Книгам было тесно, они вторгались в соседнюю комнату, устраивались над дверьми, на подоконниках; они выглядывали отовсюду: из камина, из приоткрытых ящиков комодов, располагались на мебели. Эти бесценные тома не походили на книги богатеев, отдыхающие в столь же роскошных, сколь и ненужных книжных шкафах; они явно чувствовали себя здесь хозяевами, свободно и вольготно, хотя и громоздились друг на друга. Впрочем, на них не виднелось ни пылинки, ни одного загнутого уголка, ни одного пятнышка на обложках; было заметно, что ежеутренне заботливые руки совершают их туалет.