Шарлотт подумала о собственных волосах, которые от недоедания вылезали – клоками. С этим она смирилась, но вот когда у нее в руках начали оставаться тоненькие волосики Виви, Шарлотт перестала их расчесывать – как будто из этого мог выйти какой-то толк.
Женщины в толпе завывали от ярости, но мужчины – особенно те, кто молчал, – были куда опаснее, и не только потому что в руках у них были винтовки, ножницы и бритвы. От мужчин несло сексуальным насилием. Некоторые держались за пах, пока остальные толкали, щипали женщину, орали на нее. Другие – потные, ухмыляющиеся – утирали слюну с губ тыльной стороной ладони, облизывались, будто пробуя общее возбуждение на вкус. Их страна потерпела поражение. Они были унижены. Но это торжество мести, торжество справедливости, эта полуобнаженная женщина, запятнанная кровью, слезами и испражнениями, – это снова делало их мужчинами.
Двое парней – лет им было по шестнадцать-семнадцать, не больше – начали подталкивать женщину, чья бритая голова блестела под лучами солнца, косо бившими мимо церковного шпиля, к грузовику, который стоял на углу площади. Три женщины, лежавшие в кузове, – одна практически нагая, две другие полуодетые – даже не подняли головы, когда парни швырнули к ним новенькую.
Теперь толпа сжималась вокруг очередной женщины. Эта была при ребенке. Грязное хлопковое платье болталось неподпоясанным, один рукав был оторван напрочь, но все-таки платье на ней было. Быть может, присутствие ребенка пристыдило мужчин, а может, всего лишь понизило градус сексуального напряжения. Она не прижимала ребенка к груди, как матери обычно держат детей, а несла его под мышкой, будто сверток. Его ножки бессильно свисали, голова на тонкой шейке, лишенная поддержки, завалилась набок. Маленькое личико было сморщено, глаза крепко зажмурены, чтобы не видеть окружающее.
Шарлотт подхватила Виви, которая цеплялась за ее юбку, и прижала лицо дочери к своей шее. На то, что здесь происходило, не стоило смотреть ребенку. Никому не стоило на это смотреть.
Один из мужчин, который, кажется, был тут за главного – если здесь вообще мог быть кто-то главный, – схватил женщину за волосы и толкнул ее к tondeur[4]. Звук, который она при этом издала, был больше похож на блеянье, чем на крик. Шарлотт ожидала, что ребенок сейчас заплачет. Но он только сморщился еще сильнее.
Волосы начали падать на землю. Они были длиннее, чем у той, первой женщины, которую раздели до белья, с ее коротким каре, и времени на них потребовалось больше. Быть может, именно поэтому один из мужчин в толпе сделал это. Ему стало скучно. Пока tondeur продолжал брить женщину, он выскочил вперед и нарисовал чернилами свастику у нее на лбу. Толпа довольно взревела.
Все еще всхлипывающую, сжимающую под мышкой безмолвного ребенка, ее оттолкнули к грузовику, и в центр площади втащили следующую. Прижав к себе Виви покрепче, Шарлотт принялась проталкиваться между теснившимися людьми. Толпа, опьяненная вершившимся правосудием и вином, которое продавали тут же одна предприимчивая дама и ее сын, но все еще не насытившаяся, – толпа толкала ее в ответ, не давая прохода, вынуждая ее остаться, щерясь на нее за ее малодушие, порицая за недостаток патриотизма. Она положила ладонь на затылок Виви, чтобы оградить дочь, и продолжала идти.
На краю толпы ей преградила дорогу Берта Бернхайм, та самая женщина из лагеря, которая так хорошо пришила свою звезду, что ей пришлось перекусывать нитки.
– Ты не можешь уйти, – сказала она, указывая на кучку людей на углу площади – нескольких женщин и одного мужчину, которые ждали своей очереди к tondeur’у. – Еще не закончилось.
Шарлотт помотала головой.
– Пока это будет продолжаться, оно никогда не закончится, – сказала она и пошла дальше.
Берта Бернхайм посмотрела ей вслед.
– Ну, эта просто святее всех святых, – заметила она, ни к кому в особенности не обращаясь.
Один
Нью-Йорк, 1954
Шарлотт заметила письмо сразу, как только зашла к себе в кабинет. Никаких особенных причин для этого не было. Ее стол был весь завален бумагами и конвертами. В маленьком кабинете – выгородке со стенами, не доходящими до потолка, – теснились на полках стопки рукописей, они же громоздились на двух стоявших тут же стульях. Уж точно дело было не в конверте. Большинство книг, которые она публиковала, были американскими изданиями трудов европейских авторов, и добрая доля ее корреспонденции приходила в таких вот тоненьких голубых конвертах авиапочты. Единственным объяснением, почему письмо привлекло ее внимание, было то, что она уже успела разобрать свою утреннюю почту, а полуденной доставки еще не было. Быть может, конверт попал по ошибке к другому редактору и он – или она – оставил письмо у нее на столе, пока она была наверху, в отделе художественного оформления. А может, конверт проглядел при утренней сортировке отдел писем.